Книга еврейской мудрости

Ученику, пожаловавшемуся на несовершенство мироздания, рабби Мендл из Коцка ответил: «Ты мог бы сделать лучше? Если да, чего же ты ждешь? Принимайся за работу!»

Эсфирь Шапиро (Трахтенберг)

 Я ни в коем случае не претендую на широкую аудиторию, да у меня никогда не было и нет таких данных, чтобы привлечь к своему рассказу широкую аудиторию, но мною прожита пестрая и тяжелая жизнь, что хочется хоть своим близким рассказать о ней, ибо моя жизнь – это большой кусок истории нашей страны.
Я родилась в 1905 году в белорусском местечке Хиславичи, откуда меня в двухнедельном возрасте перевезли в м-ко Милославичи Климовичского уезда. Местечко небольшое – на центральной площади, которая расположена как бы выше всего местечка, красивая церковь. Недалеко от церкви расположена и синагога. Это очень скромное, ничем не примечательное здание, в котором в специальном шкафчике за занавеской (порейхяс) находятся свитки (торы), а в центре – амвон – небольшое возвышение, с которого читаются молитвы. В будние дни эти молитвы зачитывает раввин или служка синагоги, а в првздничные дни чтение этих молитв – привелегия грамотных и порядочных людей, и эти молитвы распределяет администрация синагоги, это великая честь. В будние дни в синагогу ходило мало народу, а в субботу и особенно в праздники ходили все. Ходили в основном мужчины, женщины все только по большим праздникам. А мы, дети, бегали всегда, когда надо и не надо. В местечке было три улицы. Одна, где жила еврейская беднота, она почему-то называлась Московская, одна, где проживало в основном русское население, и центральная, прилегающая к площади, где жили богатые евреи, у которых были мануфактурные и бакалейные лавки, хорошие дома, и русская интеллигенция: волость и ее служщие, священник, у которого была большая усадьба, и всякая мелкая полиция: урядник и стражник, а полицейское начальство повыше приезжало очень редко.
В местечке проживало семей 200, и нам хватало двоих полицейских; никаких солдат около нас не было. Жило население между собой дружно, если возникали какие-ниудь ссоры, то их решали третейские суды, стороны обычно выбирали трех человек, которым доверяли, и они творили суд. Так как мой отец славился своей порядочностью и объективностью, то он почти всегда был председателем суда и у русских, и у евреев, и мы дети, (нас было трое, все погодки) всегда эти разбирательства слушали. Я очень любила своего отца, и мне нравилось, как он отчитывал неправых. Он говорил: «Ты же подлец, или – ты же мошенник или известный вор», - и на него никто не обижался, ибо он говорил правду и был безупречно честен.
Местечко наше находилось в черте оседлости, где евреям можно было жить. Оказывается, еврейскому населению не везде в России можно было селиться, во всяком случае в Белоруссии. Это касалось и деревень. В местечке были евреи, в основном ремесленники: портные (отличные), сапожники, мясники, музыканты и люди побогаче, державшие пекарни для проезжающих, а так все сами пекли хлеб, и всякие лавки. Больше всего мануфактурных и бакалейных, была и керосиновая лавка у одного богатого человека, сводного брата моего отца, очень нехорошего и злого – и маслобойка, и круподерка, и лавка и три дома. Их фамилия была Колтуновы. Мы с сестрой обнаружили им памятники на Востряковском кладбище в Москве, но их судьба мне не известна, мы во взрослом возрасте с ними не общались.
Мой отец работал у помещика арендатором имения. Помещик жил в Петербурге, а отец был за хозяина. Имение это помещалось вне черты оседлости, и евреям там нельзя было жить и заключать с ними договор нельзя было, и этот договор был заключен на фамилию Лоскович, это папин приятель, работавший каким-то волостным начальником. И урядник, и стражник знали об этом и были у отца на зарплате. Если должно было приехать какое-нибудь урядное начальство, нас предупреждали, и мы всей семьей ехали в гости в местечко, где у отца жил любимый брат. Инспекция всегда заставала на двери замок.
Самые отчетливые мои воспоминания начинаются с войны 1914 года. Я была очень религиозной девочкой, это было большим огорчением для моих родителей, ибо они не были ортодоксами. Я носила в кармане маленький молитвенник и молилась перед каждой едой и после нее. Наше имение «Тимошки» было окружено деревнями, и у меня были в деревнях подруги. Однажды, уже во время войны, это примерно в году 1915, я пошла к подружке в ближайшую деревню в гости, и в это время туда привезли из военного госпиталя инвалида, которому оторвало обе ноги и правую руку. У него дома было 5 или 6 детей, жена и двое старых родителей. Вся деревня рыдала, и я сразу решила: «Зачем же бог так этого человека покарал, значит он жестокий», - и я уже по дороге домой выбросила молитвенник. Когда меня дома спросили, что со мной случилось, я отвечала: «Я не хочу любить злого бога». А вообще, как я теперь понимаю, моя религиозность была вызвана следующим обстоятельством: так как мы жили в имении одни, то у нас дома жил учитель. Он нас обучал всем нужным наукам, мы с сестрой готовились в гимназию, и кроме того, он нас обучал древнееврейскому языку. По этому языку я делала огромные успехи. Мы проходили Библию и Танах в первоисточниках. По древнееврейскому языку очень интересная литература, я всем этим занималась с большим интересом и очень успешно.
Хочу сделать маленькое отступление, связанное с хозяйничаньем моего отца. Он всегда снимал весь свой урожай очень быстро и весело. У него было один постоянный помощник, некий старик Фрол. Когда поспевала рожь или наступало время сенокоса, Фрол (звали его Хрол, но это, видимо, по-белорусски) приходил и говорил: «Ицкович, погода 2-3 дня простоит хорошая», - и его отправляли на лошади и дрожках собирать на определенный день народ, одновременно отправляли кого-нибудь на лошади в местечко к брату (5 верст), откуда привозили бочку селедки, колбасы, водки, ситного хлеба, и в четыре утра в имение заваливалась толпа человек сто, с песнями с косами, серпами и пр. Нужным инвентарем. Выделялись несколько женщин готовить еду, а остальные отправлялись на поля. Видимо, отец хорошо платил в эти дни, ибо работали так охотно, так радостно, а в 12 приходили к обильному вкусному обеду, тут же ложились отдохнуть. В три снова шли работать, а вечером после обиьного ужина и хорошего заработка, все радостно шли домой.
И никогда, таким образом, задержки в уборке не было. Все шли к отцу работать радостно, и работа давала отличные результаты. Война всем была в тягость. Очень хорошо помню, как не хотела идти на войну еврейская молодежь. Если в деревнях кое-кто просто прятался, то в местечке еврейские ребята, чтоб не идти на войну, себя калечили. Появились лекари, которые делали грыжи, прорывали барабанные перепонки, чем-то мазали кожу и вызывали экзему. Я это помню прекрасно, потому что мои три двоюродных брата подвергли себя этим экзекуциям. Мой отец оборудовал у себя в доме, а жили мы в доме комнат на 8, подвал из нескольких комнат, и ему всегда урядник или стражник, находящиеся у него на зарплате (жаловании, как тогда говорили), сообщали о готовящейся облаве, и тогда вся местечковая молодежь ночью пробиралась к нам и пряталась на несколько дней. Это были очень веселые дни.
Однажды я была разбужена громким разговором моего отца с кем-то. Это было в феврале 1917 года. Этот кто-то был кузнец из соседней деревни, с которым отец очень дружил.
Отец: Ты что с утра выпил?
Кузнец: Истинный крест, Ицкович, царя прогнали.
Отец: Кто тебе такое мог сказать, ты больше этого никому не говори, голову твою снимут.
Кузнец: Мужики говорят, уже несколько ден тому кто-то в Климовичах был, там в газетах напечатано.
Отец: пойди к Хролу, скажи, чтоб дал тебе лошадь и телегу, а не дрожки, и поезжай в Милославичи к моему брату. Если это правда, пусть он даст тебе бочку селедок, бочку пива и еще чего наберет, я на днях у него буду – рассчитаюсь, а на обратном пути скажешь народу, чтоб приходил в усадьбу – гулять будем.
Часа через три в усадьбу повалил народ и конный и пеший, привезли газету, вынесли стол. Меня (видимо как самую грамотную) поставили на стол и заставили читать газету, какую не помню, но помню несколько фраз из отречения Николая II: «Что ж, я поеду в Ливадию, там масса цветов, а я так люблю цветы». Я эту фразу запомнила, потому что я, девочка, поняла тогда ее нелепость. Что началось после зачтения газетного сообщения! Люди, и мужчины, и женщины, стали целоваться, многие становились на колени, благдарили господа за помощь людям избавиться от царя, просили у бога здоровья избавителям от монархии, а после выпитого пива (его привезли много) началось невообразимое веселье. Из деревень поближе появились гармошки, балалайки, гитар я тогда в наших деревнях не помню, гуляли всю ночь напролет. На следующий день мы всей семьей поехали в ближайшее местечко, и там тоже народ гулял. Такую венародную радость я видела за всю свою жизнь 2 раза, а я прожила вместе с советской властью все 72 года и успела насладиться всеми ее «радостями». Но 9-го мая 1945 я второй раз за всю эту жизнь тоже видела неподдельное человеческое веселье и радость. Февральская революция была подлинным народным праздником, шедшим у народа от души. И меня всю жизнь возмущала несправедливость, что дату февральской революции никогда не отмечали, и совсем недавно, всего несколько лет назад, в Советском Союзе был поставлен фильм «Агония» . Этот фильм о Распутине, его играл прекрасный артист Петренко, но в конце фильма была фраза, я ее текстуально е помню, но смысл был такой, что октябрьская революция избавила Россию от произвола монархии. Я, очевидно, очень наивный человек, что до сих пор потрясаюсь этой ложью. Весь мир знает, что монархия была свержена в феврале, а ни о каких большевиках-коммунистах мы, народ, - я причисляю ведь не к самой темной, неграмотной его части – понятия еще не имели.
Мы продолжали жить в имении. Правда черта оседлости была отменена сразу, и отец отказался платить жалование уряднику и стражнику, но они продолжали приезжать попить чайку. В местечке у нашего родственника Колтунова отняли один дом и организовали там клуб под названием «Народный дом». В этом «Народном доме» были всякие собрания и мы, трое детей, там ставили спектакли и к нам валил народ. Где мы брали пьесы – не помню – может сами писали, но мы были очень активны, спектакли были бесплатные конечно. Так продолжалось до осени 1917 года.
Осенью, месяца я не помню, отец поехал в г. Климовичи, повез туда пресованное сено, его не было долго, видимо продажа шла туго. Вечером к матери пришел уже упоминаемый мною кузнец и рассказал, что в уезде организована новая большевистская власть, которая издала указ, чтоб на местах расстрелять всех буржуев и помещиков и, что в волости уже новая эта власть постановила расстрелять Ицковича. «Мы тебя с детьми перевехем в местечко к брату, а Ицковичу пока сообщи чтоб не приезжал в местечко, а прятался в Климовичах». Нас в эту ночь несколько крестьян, организованных этим кузнецом, перевезли с нашей мебелью и вещами в местечко к брату отца, у которого был просторный дом. Через несколько дней эти же наши крестьяне-друзья созвали сход всех соседних деревень, которые работали у отца, вызвали советскую власть и доказали , что отец не враг народа, а относился всегда к людям положительно, настояли на отмене расстрела, на разрешении ему жить в ближайшем местечке, настояли на том, чтобы выдать ему из барской усадьбы корову, лошадь, 100 кг картофеля и точно не помню сколько ржи. Я помню, что нам хватило всего на год, который отец, после случившегося с ним, пролежал с тяжелым заболеванием почек и сердца.
Для нас в местечке началась новая жизнь. Мы, дети, уже немного повзрослевшие, познакомились с местечковыми детьми, наши деревенские друзья были далеко. В местечке мы нашли себе друзей и бегали на все местечковые события. Мы не пропускали ни одной свадьбы, ни одних похорон. Правда очень скоро меня на похороны перестали пускать – я была очень смешливая, а во всякой ситуации бывают смешные картинки, они мне в первую очередь бросались в глаза, я начинала хихикать и это конечно было не к месту. Вообще местечковые дети живут всеми событиями местечка. Я к тому времени уже успела проучиться год в гимназии. Для поступления в гимназию для евреев существовала 10% норма. Но я так отлично сдала экзамен, что меня сразу приняли, но я проучилась год, а осенью с наступлением Октябрьской революции в местечке была открыта трудовая школа, в которую я поступила а 4-ый класс. Я была была моложе своих сверстников на 3-4 года. В нашей школе оказалось несколько очень интересных учителей. Учитель математики, литературы, истории, а естественных предметов у нас вообще не было, не было и географии. Да и учителям было трудно освоиться с методикой новых школ. Мы, понимая уже в шестом и седьмом классе, что заданий получаем очень мало, мечтали учиться дальше. И вот мы договорились с учителем математики и литературы, и они по вечерам занимались с нами. Почти весь мой класс занимался вечером. А платили мы им трудом. У учителей были участки земли, и мы ходили к ним жать или картофель копать. А весной в местечке поделили землю помещика Мещерского, и наша семья тоже получила надел. Отец лежал больной, мать была при нем, а землю обрабатывали мы втроем: я, сестра и брат. Самой ловкой оказалась моя сестра – она и пахала, и косила. Я жала, сеяла, полола и копала картофель. Как-то мы себя и корову прокармливали, а лошадь у нас заболела и подохла. В 9-ом классе я организовала комсомольскую организацию. Для этого надо было несколько раз сходить в г. Климовичи (это 20 км от местечка). Сама я не вступила не из-за идейных соображений, а чтоб ни кто не подумал, что я хочу воспользоваться комсомольскими привелегиями для поступления в ВУЗ. К этому времени отец выздоровел и начал активную общественную деятельность. Во-первых, его выбрали начальником пожарной команды. В маленьких селениях это было очень важным делом, ибо громоотводов не было, в жаркие лета от разрядов молнии зажигались дома, они все были близко друг от друга, и при наличии ветра сгорали целые улицы, а иногда и больше. Я помню одно лето, когда 9 раз горело местечко. У пожарных было каких-то две машинки, качавших воду из ближайших колодцев, и все. Так что организация людей и их труд были очень важны. Кроме того, отец был председателем почти всех третейских судов, а все гражданские споры решали люди, которым особенно доверяли, и членом похоронной команды. В его обязанность входила и сохранность кладбища. Жили мы и за счет нашего земельного участка и коровы. Я со времени приезда в местечко стала зарабатывать уроками. Все местечковые дети учились у меня. Я после завтрака садилась утром за стол и не вставала до вечера, с небольшим перерывом. Денег оплачивать занятия не было, люди чем могли платили, кто приносил соли, кто муки, кто бутылку керосину. Все было нужно. А, если кто убивал теленка или ягненка, приносил кусок мяса. На праздники мы всегда имели курицу и мама пекла белую булку. Вообще в еврейском местечке следили, чтоб на праздники у всех была вкусная еда. Если узнавали, что у кого-нибудь нет ничего на праздник, то немедленно кто-нибудь начинал собирать на праздник этой семье. Но жители центра города, у которых были лавки, жили хорошо. Жили хорошо и жители Московской улицы – они трудились, это были, как я уже говорила, ремесленники. В воскресные дни была служба в церкви, на которую съезжались жители окрестных деревень. Чаще всего молодые мужья со своими молодухами, приезжали и пожилые. Заполняли возами всю площадь, ходили в церковь, а потом ходили по лавкам. Покупали материи-ситцы и обувь, которую чаще всего носили на плече, а одевали в местечке или в городе на короткое мгновение, а в основном весной, летом и частично осенью ходили босиком, а остальное время ходили в лаптях. Лапти плели из лыка очень добротные. Онучи в белорусских лаптях были белые самотканные. У всех деревенских были ткацкие станки. Они выращивали лен. В Белоруссии был всегда хороший лен. С ним очень много дел. Его, вырастив, надо скосить, обмолотить, из зерен получалось очень вкусное конопляное масло и жмых для скота. Стебли же сушили, мяли, превращали в какую-то очень мягкую массу, которую пряли (делали нитки) и потом ткали полотно. Зимой все деревенские женщины, накормив скотину, то пряли, то ткали мужикам на пиджаки и штаны. Но в местечко приезжали обычно в городском, которого у каждого было по одной смене. У нашего дяди, у которого мы после Октябрьской революции жили, был большой дом, бакалейная лавка и огромный двор. По воскресеньям весь двор заполнялся крестьянскими подводами. Они привозили сало, садились на большое дядино крыльцо и ели очень аппетитно ситный хлеб с селедкой и салом. Салом же угощали и нас детей и мы ели, а родители нас почему-то не бранили. Сами они, конечно, ни сало, ни свинону не ели.
Когда я отлично закончила школу, я поехать учиться никуда не могла. В семье не было на это средств и я стала работать. Сначала я начала работать в библиотеке. Я помню ходила на Московскую улицу, заносила книги и объявляла срок, через который приду за ними. Многие остались к книгам равнодушными, но многих я к книгам пристрастила. Я очень любила стихи, знала их много, устраивала вечера чтения поэзии. Сама читала мног, но вскоре у меня появились последователи. Днем я работала бухгалтером кооператива. Мой трудовой стаж начался с 15 лет. С тех пор я беспрерывно где-нибудь трудилась. Все мои соученики и соученицы уехали сразу после окончания школы в Москву учиться, писали мне счастливые письма. И на следующий год я тоже решила уехать. Родители очень боялись меня отпускать, я еще в жизни не видела железной дороги. Город Климовичи, где я в 1916 году училась в гимназии не имел тогда железной дороги. Нужно было ехать через город Рославль, через Смоленск. Но я была непреклонна, и им пришлось согласиться. Я обязательно хотела быть адвокатом и поступить на юридический факультет университета, а в университете на физмате преподавал наш дальний родственник, который обещал помочь. Когда я наконец собралась поехать, то наших сбережений хватило на это мероприятие, на очень скудный гардероб, на билет, и с собой я получила пуд хлеба (очень вкусного собственной выпечки), фунт сливочного масла от собственной коровы и все. Ни гроша на билет на трамвай у меня не осталось. Всю ночь в поезде я не спала, боялась упасть и крепко держалась за полку. Утром, когда я приехала в Москву, меня встретили две подружки, и пошли мы пешком, ибо и у них не было денег, с Белорусского вокзала на I-ый Смоленский переулок, где они жили в общежитии фармацевтического техникума, они там учились. Через пару дней я разыскала своего родственника, очень неохотно согласившегося отвести меня в университет на Б. Никитской, там был ремонт, и все канцелярии были не на воих местах. Он со мнй побегал, побегал, а потом сказал: «Ты приехала стать студенткой, поэтому ищи сама. Няньки это не солидно» и куда-то ушел по своим делам. Я всетаки разыскала эту канцелярию. Они посмотрели на меня: я была небольшого роста, тощая, и сказали: «Тебе надо подрасти. Пойди на курсы подготовки в ВУЗ, повзрослеешь, а потом придешь». Ну что было делать? Ехать домой – нет денег. Значит приходится оставаться и жить у подружек в общежитии на птичьих правах. Пошла я на учет на бирже труда. Там было много окошек и много людей, но я туда долго ходила и ни разу не видела, чтобы кто-нибудь там получал работу. Но надо было что-то есть, а уже было начало НЭПа, и магазины ломились от всяких товаров. И мы всем общежитием стали ходить на Бранский (Киевский) вокзал и разгружали всякие вагоны, это были и дрова, и мука, и уголь. Наших ежедневных заработков хватало, с нашей тогдашней точки зрения, на шикарное питание. Нас в комнате жило 6 девочек; а на Плющихе, это рядом, была хорошая частная булочная – мы там покупали 24 фунта хлеба и пили чай с сахарином и хлебом. Но были у нас иногда и пустые дни, когда не было работы. Наш переулок выходил прямо к большому Смоленскому рынку, на Новинском бульваре, и мы делили между собой рыночные ряды и были совершенно сыты. Мы подходили к палатк и спрашивали: «Почем колбаса?» Никогда продавцы не говорили сразу цену, а говорили: «Отведайте» или «Попробуйте, - и давали кусочек, так мы пробами этот день и жили. Мы чутко вели учет, кто, когда по ккому ряду ходит, чтоб не примелькаться, и всю первую зиму мы так и жили. Общежитие наше находилось в полуподвале и оно всю зиму не отапливалось. Но мы так были молоды, и нам так интересно было жить, что этого неудобства мы не замечали. Мы очень часто (если удавалось заработать) ходили большой общежитской толпой (человек 10-15) в московские театры. Мы покупали 2-3 билета. Проходили владельцы билетов, выходили с контромарками для остальных, и мы по 2-3 проходили. Для этого надо было придти пораньше, чтобы успеть проделать все операции. Легче всего было проходить в театре Зимина. Это был филиал Большого театра, там теперь помещается театр Опереты. Поход в Художественный был большим радостным событием. Несколько человек отправлялись в день, когда продавались билеты на декаду и набирали много билетов. Для этого мы простаивали всю ночь до открытия касс. Мы покупали билеты на самый верхний ярус. Оттуда ничего не видно, но мы пристраивались на всех ярусах на ступеньках, кроме того многие из нас не пропускали вечеров в Политехническом и в зале консерватории. Ходили мы по воскресеньям в консерваторию. Из поэтов я не пропустила ни одного выступления Маяковского, слушала Есенина, Жарова, Безыменского. Слушала как-то приехавшего Блока, а вот Цветаеву не слышала ни разу, не была ею тогда увлечена, или, скорее всего, не понимала ее. Не пришлось мне ни увидеть ни услышать Ахматову.
А Москва казалась такой красавицей! Нам по ночам приходилось возвращаться домой по Арбату. Он был тогда великолепен. Так как там было много магазинов (НЭП), то улица прекрасно освещалась. А ведь теперь Москва вся удручающе грязная и темная. Вскоре я стала неплохо зарабатывать. Студенты из других ВУЗов приходили к нам в общежитие в гости очень сочувствовали моему бесправному положению. Были частые проверки, нет ли посторонних, и меня в окошко выставляли на тротуар. Иногда я не успевала ничего накинуть на себя. Один из студентов, узнав, что я свободно владею древнееврейским языком, повел меня в синагогу. Меня проэкзаменовал раввин Мазо. Это был очень образованный и влиятельный человек, и он стал меня рекомендовать в семьи, где я давала уроки. Через год осенью я снова хотела поступать учиться, но это оказалось невозможно. В графе «происхождение» значилось: отец «служащий», а это мне закрывало дорогу в гуманитарии. Но материально я теперь была обеспечена. За один урок я получала трехразовое питание, а еще у меня были уроки, за которые мне платили и я помогала девочкам из общежития и копила на дорогу домой в гости. Один из приходящих к нам студентов мне как-то сказал, что у него есть хорошая комната на Спиридоновке, а он женится и переходит жить к жене. Он предложил мне, что он приведет меня, как свою жену, поживет немного, а потом бросит. Я и останусь там жить. Вопросы прописки тогда еще совсем были не осложнены бюрократическими милицейскими порядками. Я согласилась. Этот товарищ меня прописал, потом бросил. Меня все жалели и хорошо относились. Но я немедленно пригласила к себе жить подруг из общежития. Вот так у меня появился и заработок, и комната. А летом я, собрав немного денег, поехала в гости в местечко. Мне там на мои деньги нашли кое-каких туалетов, напекли вкусных пирогов и снарядили в обратный путь. Меня встретили трое моих друзей, у меня, видимо, благодаря общительности оказалось много друзей, и мы отправились на Спиридоновку. Да, я забыла рассказать, что моя подруга написала мне, что она вышла замуж и живет с мужем у меня, но после моего приезда они с мужем уедут. Мы приехали, посидели, полакомились изделиями моей матери и ребята уже собрались уходить, а мужа моей подруги не было дома, он, оказывается, уехал в командировку. Вдруг раздался звонок и появились товарищи в форме ЧК (я уже не помню, как они тогда назывались). Они предъявили ордер на арест мужа моей подруги и начали обыск. В это время моя подружка бросила мне записку и показала, что ее надо разорвать на мелкие клочки. Я эту записку порвала и бросила под кровать. Вскоре они нашли клочки, и, надо отдать им должное, ее очень быстро составили. Естественно, они стали спрашивать, кто изорвал записку. Никто не сознавался. Они нас допытывали до утра. А утром пошли куда-то звонить и забрали всех. Комнату мою запечатали. Продержали меня трое суток на Лубянке. Меня допрашивал красавец следователь по фамилии Черток. Недавно я прочла не то у Рыбакова, не то у Гроссмана, что в конце тридцатых годов Черток был одним из самых лютых следователей (это был 1925 год). Заточили нас всех порознь во внутренней тюрьме (Лубянка 2). Мне вроде бы очень понравилось ознакомиться с обстановкой и нравами тюрьмы не только по литературе. Но, когда меня ночью через трое суток выпустили, я не понимала, куда мне деваться, добралась до бульварного кольца и всю ночь то спала на какой-нибудь скамеечке, то гуляла по бульварному кольцу. На утро я пошла к одному из ребят, которых у меня забрали. Оказалось, что их тоже допрашивал Черток и тоже ночью освободил. Все это происшествие всетаки, видимо, сильно повлияло на мою психику, и я , имевшая право вернуться домой, туда так и не пошла. Меня все уговаривали, и я сама себя убеждала, но сделать этого не сумела. Так я потеряла комнату, все свои новые и старые вещи и начала скитаться по друзьям и знакомым. Причем, появлялась в каждом доме не чаще раза в 10 дней, поздно вечером, чтоб сказать что я уже поужинала. За пару месяцев такой бездомной жизни я нажила фурункулез. Здесь я, все-таки, заполучив очередную пару уроков, сняла себе угол у одной вдовы в ветхом строении на Сущевской улице и зажила вроде бы нормально. Однажды в пору своих бездомных скитаний я проходила по Петровке, на двери небольшого помещения по Петровке 36 или 38, во всяком случае рядом с теперешним зданием главной московской милиции, я прочла объявление, что в этом здании помещается слесарная мастерская и общежитие еврейской организации «Чехолуц». В переводе это значит «первопроходец», пионер. Я туда зашла, узнала, что эта организация имеет в Москве несколько мастерских, в которых молодежь получает профессии, и затем, если ты проявляешь себя хорошим человеком, и хорошим специалистом, то ЦК (Мерказ), находящийся в Москве на Луковом переулке 4, предоставляет тебе возможность уехать трудиться в Палестину. В Москве была слесарная мастерская, столярная (нагарня) и под Мочквой, в поселке Крюково (теперь Звенигород), была сельскохозяйственная коммуна (Занчен). Я в этой организации быстро прижилась, и вскоре меня забрали в Мерказ секретарем (техническим). В ЦК были очень интересные люди. Возглавлял его очень образованный и великолепный человек Пинес Дон. Были членами ЦК Гольдман и его жена Ханна (остальных не помню). Я бросила свои уроки и с головой ушла в дела ЦК. Я обучилась печатать на машинке, у них была машинка с еврейским и латинским шрифтом. Я ходила в английское посольство, давала заявки на выезд, а потом приносила разрешения для людей, получивших гахшоро (профессию), Ходила раз в месяц на Лубянку со списками своих членов, одним словом, я с утра до вечера была занята. Я не получала, как и все, никакой зарплаты, ибо в Мерказе не было денег, не всегда их хватало на канцелярские принадлежности. Мерказ финансировали ккие-то американские организации, одна из них – Джойнт и Озет (об-во землеустройства евреев трудящихся). У нас еще были 2 коммуны в Крыму около Симферополя: Тель-Хай, Майян. И эти коммуны имели и свой трактор. Коммунары очень добросовестно работали и иногда посылали в Мерказ кое-какие деньги. Тогда мы покупали колбасу или сыр и несколько дней пили вкусный чай. В Тель-Хае даже было 13 детей, у них была прекрасная воспитательница Мнухо Брук. Она написала книжку очень милую «13наших». В конце пятидесятых она с семьей уехала в государство Израиль, где ее очень радостно и торжественно встречали все ее бывшие воспитанники, уже давно находящиеся там. Я очень часто ездила в Занчен. Мне очень нравилась коллективная дружная жизнь коммунаров. Эти люди: и коммунары Занчен и Тель-Хая и Майяна, очень помогли в Израиле в организации Кибуцим, которые, по рассказам побывавших в Израиле, являются интересной формой сожительства.
В этих коммунах была абсолютная дисциплина, причем это была дисциплина добровольная, сознательная, не унижающая. Это была обязательная честность и в работе, и в жизни, и всегда большая радость от выполненного поручения. А сестра-хозяйка организовала такую материнскую заботу о всех нуждах и здоровье каждого члена коммуны. В Тель-Хае и Майане были дети. Так это же дети всей коммуны. Заботы об их делах интересовали всех коммунаров. Одним словом, мне казалось, может по молодости и неопытности, что эти коммуны – предел мечты человеческой, как и идея коммунизма. В каждой мастерской человека учили той или иной профессии, а потом после определенных совершенно беспристрастных экзаменов решали, давать ли соответствующему лицу право на переезд в Палестину. Эта организация была всероссийской с центром в Москве. Люди подавали (присылали) заявления, их принимали и определяли сроки гахшоря. Состав все время менялся, потому что все время кто-то уезжал, и я, как технический секретарь, каждый месяц ходила с подписаными Пинесом списками на Лубянку 2. В 1927 году меня арестовали, приехали с ордером на меня и сестру и забрали. Здесь я уже попала не в предварительную, а во внутреннюю тюрьму на Лубянке 14. Это здание в глубине за воротами. Подняли меня на лифте на какой-то высокий этаж, вели по длинному коридору с паркетными полами. Кугом все сверкало чистотой. Завели в камеру, где были еще две дамы очень интеллигентного вида. Вообще обстановка ничем не напоминала обстановку на Лубянке 2, где народ был простой, неинтеллигентный. А здесь эти дамы были абсолютно интеллигентны. Находились они здесь, видимо, уже давно, ибо в камере стояли уже очень крепкие всякие фигурки из хлеба. Кто-то из них или обе, видимо, были художниками. Фигурки были профессионально выполнены. Я с ними никаких бесед не вела, но они мне сказали, что арестованы по делам воих мужей. Меня вызывал к себе на допрос снова следователь Черток, все такой же красивый. На сей раз он меня спрашивал о людях, которые приходили в ЦК. Об их беседах. Естественно я называла только наших членов организации. На следующий день меня снова вызвал Черток и сказал: «Члены вашего ЦК Вас видно очень любят. Они пришли взять Вас на поруки, и внизу Вас ждут Пинес и Гольдман.» Как я была счастлива, когда меня спустили вниз, а внизу меня ждали и Пинес, и Гольдман. К этому времени я уже успела вытащить всю мою семью в Москву. Родители снимали квартиру в Малаховке (дачное место по Казанской железной дороге). Его племянник от сводного брата Колтунов имел много керосиновых лавок и в одной лавке торговал мой отец и патент был взят на фамилию отца. Отец получал довольно приличное жалованье у своего племянника. Вскоре, когда НЭП стали сворачивать, отца, как содержателя лавки лишили гражданских прав. Эти люди назывались тогда лишенцами. Но сестра устроилась в Мосстрой (мыла там полы), а потом пошла работать на какую-то фабрику, работать на эту же фабрику устроился и мой брат. И оба они вступили на фабрике в партию. Сестру там вскоре выбрали секретарем партийной организации. И с тех пор, где бы она ни работала, она была секретарем парт организации. Работает она и теперь, будучи давно на пенсии. Она пока бессменный секретарь парторганизации ЖЭКа. У нее на учете около 300 членов партии. Им кажется, что они строят социалистическое государство, но они только всеми силами поддерживают общество рабов и вассалов. Но это другая тема, ее я касаться не хочу. Я рассказываю о своей жизни. В 1927 году постановлением правительства нашу организацию Чехолуц, как организацию, чуждую идеям нашего государства, закрыли. Все наши коммуны и мастерские были ликвидированы. Кто успел уехать в Палестину, уехал, многих арестовали и тоже выслали в Палестину. Я получила за свой бесплатный труд в ЦК пишущую машинку (при ликвидации), на которой я работала, и я со своими сослуживцами разошлась. Встречалась я, в основном, с семьей Пинеса. Его жена была химиком, прошла курс у профессора Зелинского и стала крупным специалистом. Я в этом доме былвала ежедневно, ибо мне была организована группа детей, и я у нее работала воспитательницей. Кстати, сынa Дона Пинеса звали Капай, расшифровывается это имя следующим образом: < не указано автором> . Из этого следует, что Пинес, возглавлявший организацию «Чехолуц» был прокоммунистически настроен. Пинес с семьей вскоре уехал. Он в Палестине тоже примыкал к левому крылу, и жилось ему там непросто. Мы с ними не могли переписываться, это было очень опасно, как и встречаться с людьми из нашей организации стало очень опасно, и я встречалась регулярно только с одним моим будущим мужем. Он к этому времени учился в Москве в частном институте имени Когана-Шабшая, это был очень хороший институт. Программа была построена так, что никаких не нужных по данной профессии предметов не было и все время теория сочеталась с практикой. Мой муж кончал этот институт, электротехнический факультет, и устроился работать в тресте, называвшемся Электропром. Этот трест руководил всей работой электропромышленности в Союзе. Мой муж скоро возглавил группу, которая разрабатывала всю электрическую часть Кузнецкого металлургического комбината. В 1930 году часть этой группы (мой муж – Трахтенберг Михаил Александрович, Хейн Павел, Долецкая, кажется, Лен и еще человека 2, не помню фамилий) уехали возглавлять монтажные работы. Его письма оттуда – это был гимн радости осмысленного труда, я волновалась за пуск каждой домны. В 1928 году, после отъезда семьи Пинеса я осталась без всяких перспектив трудиться и безо всякого офиального трудового стажа, и меня устроили гувернанткой-воспитательницей в семью Ив. Ив. Степанова-Скворцова. Это очень видный образованный коммунист царского времени. Он провел много дней в ссылке, женился там вторично на падчерице тоже крупного коммуниста Лурье по фамилии Тиц. Степанов-Скворцов был одним из первых переводчиков произведения «Капитал» и первым редактором газеты «Известия». Вот здесь я попала в очень интересную и, конечно, совершенно новую для себя среду. У Скворцова было двое детей: 10 лет девочка и 12-13 лет мальчик, Марк и Тася. Тася – это Наталья, так ее называл маленький братик и это имя за ней и осталось. Мне надо было следить за досугом детей. Я ходила с ними в театры, музеи. Мои стопы направляла мама Инна Николаевна Тиц-Скворцова, которая в это время кончала в Московском университете аспирантуру у проф. Зелинского. Вскоре Ив.Ив. умер на отдыхе, но семья осталась жить на старом месте. Они жили на углу Моховой и Знаменки (кажется так) в том доме, где была приемная Калинина, этажом выше. С Инной Николавной жила ее мать. Была у них домработница – Катя, которая вела хозяйство. Квартира была просторная, но никакого богатства не было. За несколько лет жизни у них я не видила на Тасе ни одного дорогого платьица. Дети всегда были чистенько и скромно одеты. Однажды Тася спросила меня: «У Вас есть что-нибудь золотое? Я никогда не видела никакого золота». Тут вмешался Марк: «Как ты не видела золота? Ведь у нас в окошке так хорошо видны купола Храма Спасителя», - а Тася – нет, я хочу подержать, потрогать. У меня не было ничего золотого, но я заехала к знакомой и попросила у дамы золотые часы. Как Тася была счастлива! Она вела себя с этими часами как крыловская мартышка с очками. В этом доме я видела интересных людей. Халатов, Радек заходили часто, но особенно много людей я видела на даче в Серебрянном Бору на берегу Москва-реки. Там же жили и Ларин, и Милютин, и Рыков и много других. Все люди, которых я там видела были очень вежливыми, доброжелательными. Я с ребятами ходила ежедневно на пляж и по дороге всегда была окружена детьми из других семей. Мы ходили группой, человек 10-12. С нами на пляж бегала часто красавица Нюся Ларина. Ларины жили напротив. Какая же эта Нюся была красивая! Две кудрявых косы, огненные глаза и очаровательная фигурка. Над ее жизнью и внешностью судьба хорошо посмеялась, как, впрочем, и над моей собственной. К детям Скворцовым иногда заезжала Надежда Константиновна Крупская и довольно часто, со свитой влюбленных аспиранток приезжал проф. Зелинский. На территории Серебряного Бора был Дом отдыха. Катя чаще всего там брала обеды, а раз в неделю привозили из кремлевских кормушек. Привозили и мясо, и кур, и всякие хорошие консервы, и фрукты и овощи. В магазин Катя вроде бы никогда не ходила. Мы с детьми ставили пьесы, репетировали их в Доме отдыха. Иногда мне помогали и некоторые родители. У меня есть несколько фото, где я заснялась с группой родителей и детей после какой-то постановки в Доме отдыха. Никто меня в этом кругу ни в чем не убеждал, не агитировал, но я видела очень интересных, порядочных людей и мне захотелось хоть чем-то на них походить. Я в свои свободные дни и часы ходила в Ленинскую библиотеку. Я очень много там читала по психологии, по литературе. Мне доставляло большую радость сидеть и заниматься в этом храме прекрасного. Теперь, гоорят, доступ в Ленинскую библиотеку очень осложнен и не всякий туда может попасть. Тогда это было просто – у меня и у моего мужа были туда годовые билеты. Он ежевечерне приходил туда на пару часов до закрытия, мы там вместе занимались, а потом мы отправлялись гулять по Москве. Я знала каждый уголочек этого любимого мной тогда города. Теперь я Москву совсем не знаю, ибо она вся переименована. Я не нахожу теперь ни одного старого названия, которое было связано с историей этого города. Через год после моего пребывания в доме Скворцовых, я прочла где-то объявление, что в Москве работают или открываются курсы, называемые ВКНЯ – Высшие курсы новых языков – и я решила пойти заниматься французским языком. На французском отделении мест не было, и я поступила на немецкое отделение. Эти курсы были не то 2-х, нето 3-х летние. Но я их окончила досрочно, весной 1930 года. На курсах стало известно, что в Москве на базе этих курсов открывается «Педагогический институт новых языков» с двумя факультетами: переводческим и педагогическим, и тремя отделениями: немецким, французским и английским. Я поступила учиться на немецкое отделение педагогического факультета и одновременно я устроилась работать в нашем же институте секретарем переводческого факультета. Я училась и работала очень заинтересованно. От Скворцовых я тогда была вынуждена уйти, о чем дети очень жалели. В нашем институте не было своего здания, и мы, числясь дневным институтом, занимались по вечерам. Сначала мы занимались в здании Наркомпроса. Они нам освобождали помещение к 5-ти часам, а для администрации факультета несколько комнат с 4-х. Итак, я стала с 4-х до 11-ти, а иногда до 12-ти, проводить в институте. Я включилась и в общественную жизнь института, возглавляла учебный сектор, мы учились тогда по бригадному методу, кто хотел только получить бумажку, тому это было очень легко сделать. Бригаде, а не отдельным студентам, нужно было сдавать разные темы нужного материала. Это делали несколько человек из бригады, а остальные получали зачеты за все эти темы. У нас бригада состояла из 5-ти человек: Дегтярева Татьяна, Чернышева Ирина, Шапиро Эсфирь, Бухман и Людмирская. Я, Ира и Таня занимались не за страх, а за совесть, остальные двое ничего не делали. Наша бригада была лучшей на факультете, но работали в ней только трое. В перемены я уносилась на переводческий факультет по своим служебным делам. На лекции постоянно приходила с опозданием, но мне это никогда не ставилось в вину, потому что меня в перемены задерживали наши преподаватели. Мне приходилось им постоянно менять расписание. Я всегда удовлетворяла их просьбы и они не сердились на меня. У нас в Москве было мало квалифицированных преподавателей, настолько знающих язык, чтобы преподавать на нем, и были приглашены несколько профессоров из Германии. У нас немцы преподавали диамат, политэкономию, историю немецкой литературы, вели занятия по устной практике. Остальные предметы мы учили у наших советских преподавателей. «Капитал» мы изучали в оригинале, это было жутко трудно, немного полегче было разбираться с коммунистическим манифестом. У нас в институте преподавал швейцарец-коммунист Платтен, тот самый Платтен, который приехал с Лениным в Петербург, и, благодаря которому, Ленин вообще сумел приехать. Платтен был очень красив, очаровывал дам, мужья которых управляли железнодорожным движением. Он в нашей группе не преподавал, но он со своей внешностью, манерами и поведением очаровывал всех, с кем сталкивался, но Сталина, отдавшего в середине 30-х или в конце их, приказ о его расстреле, не тронул ни он, ни его заслуги перед нашей страной. Летом 31-го года меня вызвал к себе наш директор института и предложил взять в качастве нагрузки шефство над профессором Малькмусом, приехавшим преподавать диамат. Я ему должна была переводить на немецкий газету, правда и журнал «Под знаменем марксизма». Я взялась за это дело очень охотно, ибо была заинтересована в практике по немецкому языку, и с тех пор моя жизнь стала тесно связана со всеми немцами, преподававшими у нас. Я приезжала к Малькмусу к 9-ти и до 4-х дня мы читали прессу, ходили в музеи, вобщем до начала занятий я была при Малькмусе. Он был пожилым человеком, так что в каких-нибудь неделовых отношениях никто нас заподозрить не мог. Мы взаимно выжимали друг из друга все, что было каждому нужно, а в воскресенье он со всей бригадой профессоров приезжал ко мне, я жила за городом, и с ними приезжали и Таня, и Ира из моей бригады. Это общение с немцами нам очень много дало в смысле владения языком.
Жизнь моя в институте была очень физически трудной – я была занята с раннего утра до поздней ночи, редко успев днем поесть. Но это было для меня большим праздником души. Мне очень нравилось изучение языка. Так как все дисциплины, кроме методики и педагогики, велись на языке – мы с интересом воспринимали и весь общественно-политический материал.
К этому времени я уже вышла замуж. Мой муж работл в тресте «Электропром». Он был старшим инженером, и его группа участвовала в монтировании электрооборудования Кузнецкого металлургического комбината. Мой муж очень был увлечен своей работой в Кузнецке, и мы договорились, что после окончания института я приеду к нему и поступлю там работать в школу. Я уже собралась уезжать в Кузнецк в 1933 году, как неожиданно получила сообщение из института, что вся наша тройка из бригады №I : Дегтярева, Чернышева и Шапиро, по ходатайству наших профессоров оставлена в аспирантуре. Все это резко поменяло мои планы, и мужу пришлось возвращаться в Москву. В сентябре начались занятия в аспирантуре, а в октябре заболел мой отец. У него оказался туберкулез горла, скоротечная форма. Я не знаю, думаю, что теперь научились лечить и эту форму, но тогда эти больные считались сразу смертниками. Сроки течения болезни были – 6 недель или 3 месяца. Мой отец прожил три месяца. Это было для меня огромное горе. Отец был мне самым дорогим человеком. Я, конечно, при этом положении дел уже не могла очень хорошо заниаться, но я старалась, пока он жив, сдать все, что только можно было. К этому времени у нас в институте сменили директора (очень хорошего администратора и хорошего человека). Прислали нового, кого-то из аппарата министерства, видимо, желая от него избавиться. Он в институтских делах явно плохо разбирался. Аспирантам было обязательно работать и меня направили в Военную Академию им. Жуковского, я там успешно работала. В ноябре вернулся мой муж, а в феврале умер мой отец. Я старалась все-таки не пропускать занятий. Даже в день его смерти, я сначала поехала в институт, но, просидев только 2 лекции, помчалась в больницу к отцу, которого в живых уже не застала.
Весной студентам и аспирантам института был зачитан очередной приказ Министерства просвещения, что институтам следует отчислять неуспевающих студентов и аспирантов, и через несколько дней на доске объявлений нашего института был повешен приказ о моем отчислении из института за неуспеваемость. Я помчалась к директору за оъяснениями, но он ничего мне не мог объяснить. Я была уверена, что причиной отчисления является какой-то навет, пошла к начальнику нашей канцелярии (мы же были сослуживцами) и попросила мое личное дело. В нем я обнаружила ходатайство трех заведующих кафедрами (методики, общественных наук и литературы) о приеме меня в аспирантуру и мою анкету. Я оставила в деле анкету, а характеристики и ходатайства забрала. Кроме того, я взяла в учебной части список сданых мною работ с отметками. (Блеска как в студенчестве не было, была одна пятерка, несколько четверок и одна тройка) и стала ходить по кабинетам Минестерства просвещения. Везде решению директора очень удивлялись, но говорили, что менять его решения никто не будет – это мол помешает престижу нового директора и это, конечно, важнее моих личных проблем. Я очень огорчалась, но пришлось смириться. Через год, а я продолжала работать в военно-инженерной академии, пришел с работы муж и сказал, что он записал меня на прием к Марии Ильиничне Ульяновой. Она была председателем Центральной Контрольной комиссии при ЦК партии. В назначенный день я, прихватив с собой отметки и характеристики, явилась в приемную Марии Ильиничны. Меня поразил вид этой женщины. Небольшого роста, очень скромно одетая, какая-то очень деловая и невероятно при этом обоятельная. Она, выслушав меня, спросила, как я объясняю случившееся. Я ответила, что сама теряюсь в догадках, но думаю, что преподаватели могли выразить свое недоумение тем, что я считалась одной из лучших студенток и так изменилась по сравнению с предыдущими годами. Она меня попросила прийти через несколько дней и передать на это же время приглашение директору. Она сама села и написала ему приглашение. Через несколько дней мы с директором пришли к Марии Ильиничне. Она сказала: «С Вашей аспиранткой я уже беседовала, а теперь расскажите Вы, какие у Вас были основания ее отчислить?» «Основание, - ответил он, - приказ Министерства просвещения об отчислении неуспевающих. А какие у нее сданы работы и, почему она стала учиться в аспирантуре хуже, чем в институте, Вы поинтересовались?» «У человека случилось большое горе, у нее в течении трех месяцев умирал отец. Вы ей чем-нибудь помогли в этой ситуации?» Потом она попросила меня выйти, и я долго в коридоре слушала разговоры и ее голос на очень повышенных тонах. Потом меня вызвали и она в присутствии директора мне сообщила, что я с сегодняшнего дня восстановлена в аспирантуре, что мне будет выплачены стипендия за несколько месяцев, будут выданы деньги на литературу (аспиранты тогда получали раз в год деньги на литературу) и будут предоставлены консультации преподавателей по всем темам которые мне нужны. Все эти указания директор выполнил, и я начала посещать институт. Это было очень радостно, ибо, благодаря Марии Ильиничне, справедливость восторжествовала, но мне это было уже совсем не ко времени – я уже месяц пребывала в декретном отпуске. 20 декабря 1934 года я утром была в институте до 5-ти, а в 9 вечера у меня родился сын, и ровно через месяц, не дожидаясь конца декретного отпуска, я стала ездить в институт и в Лененскую библиотеку, где я подбирала и читала литературу для своей будущей диссертации. Но тема моей диссертации была выбрана мной и моей руководительницей Грузинской, которая резко изменила мою жизнь – «Психологический анализ педпроцесса при обучении иностранному языку». Тема мне казалась очень интересной, но разрабатывать ее без начальной стадии, т.е. без средней школы, невозможно. Я полагола, что проработаю в школе месяца три и мне этого хватит для диссертации. Меня направили в очень хорошую московскую школу №59 Фрунзенского района. Это бывшая, известная до революции, как очень хорошая, гимназия. И помещение, и весь состав преподавателей остались прежними. Я была первым человеком, пришедшим в этот коллектив с советским образованием. И в этой школе начались мои «вторые и самые важные университеты». Я уже через месяц поняла, что никуда из этой школы не уйду. Какой в этой бывшей гимназии был интеллигентный состав учителей! Как они общались друг с другом! Какие у них были незабываемо интересные уроки! Я просила составить мне расписание с «окнами» и посещала уроки и физики, и химии, и литературы, и истории. Нашим завучем была Евгения Николаевна Жудри – преподаватель биологии. Я очень много бывала у нее на уроках. Она меня по-матерински учила каждому шагу. Надо сказать, что и состав учащихся там был особый. Это ведь район арбатской интеллигенции. Родителями были артисты крупных театров, писатели, преподаватели ВУЗов Москвы. И дети нашей новой интеллигенции. У меня учился сын генерала Шапошникова – начальника московского военного округа. С учащимися у меня сразу сложились очень хорошие отношения. И молодая я была, и очень интересно мне было работать, и отдача не замедлила сказаться. Мы выпускали газету на иностранном языке, организовывали литературные вечера, мне ученики переводили поэзию немецкую, некоторые переводы были очень удачные. Тогда издавался журнал «Иностранный язык в школе», моя Грузинская была в редакционной коллегии этого журнала и печатала в нем лучшие работы моих учеников. Весной я как-то заболела, выхожу из поликлиники, а у забора огромное количество велосипедов, это мальчики 10-го класса приехали меня проведать. А я у них была классным руководителем и жила в московском пригороде – в Лосиноостровском. Вообщем мне в школе было очень хорошо. Профессор Сказкина, профессор Никифоров тоже работали у нас. Впоследствии они работали в Московском пединституте им. Ленина. Они ко мне очень хорошо относились. Очень ко мне хорошо относился и Григорий Иванович Фалеев (автор одного из учебников по физике), это был прекрасный учитель и очень высокой культуры человек. Он ставил в школе очень интересные спектакли.
Уже в 1936 году стали поговаривать о том, что у многих наших учеников репрессированы родители, и они живут с родными, но я ни с кем из них на эту тему не разговаривала. У меня в семье надвигались следующие события. Мы с мужем, сынишкой и няней жили в 10 метровой проходной комнате, в другой такой же жили моя мать и брат, а мы ждали второго ребенка, кроватку которого можно было только подвесить. На работе у мужа ничего не строили и они нам помочь не могли, пришлось ему искать новую работу. Очень не хотелось ему оставлять «Электропром», но он ушел от туда. В Москве тогда построили новую водопроводную станцию им. Сталина, и они набирали персонал. Мужа туда взяли начальником рэле и автоматики. Нам дали хорошую квартиру и мы переехали. Станцию эту, оказывается, строил ГУЛАГ. К нам на территорию проходить надо было по пропускам. У мужа был постоянный пропуск, а мне он выписывал временные двухнедельные пропуска. В июле 1937 года у нас родилась девочка, а в начале ноября мы перехали на новую квартиру. Я продолжала работать в школе, с детьми у нас оставалась няня. Муж мог раза два в день забегать домой. 4-го января 1938 года в 3 часа ночи з чекиста пришли к нам с ордером на обыск и арест, вне зависимости от результатов обыска. Муж во время обыска все у них спрашивал, в каком цеху произошла авария. «Я же сегодня сам проверил все цеха», - говорил он. Ему, конечно, ничего не отвечали. Когда утром его уводили, я вдруг вспомнила про пропуск и спросила его, куда надо пойти продлить пропуск. «Ты что, - сказал он, - у тебя пропуск до 15-го, а сегодня только 4-ое, я через нескоько дней вернусь, это какое-то недоразумение». Так он отказался от предложения чекистов взять с собой смену белья и немного денег. Мне чекисты велели через несколько дней прийти на Кузнецкий (не помню № дома). Этот дом упоминается и у Рыбакова, и у Гроссмана. Когда я туда пришла и увидела огромную очередь, встала в нее и я так, видимо, была глупа и неосведомлена, что подумала: «Как же это случилось, что я стою в очереди с женами преступников». Моего мужа очень скоро перевели в Бутырскую тюрьму. К моменту ареста у меня запечатали самую большую комнату, там была наша библиотека. У нас было много хороших книг. Муж в Кузнецке смог купить почти все, что издавало издательство «Академия», вся наша посуда, мы на новоселье получили много посудных подарков и т.д. Походив немного по очередям, я прозрела, и начались мои бессонные ночи. Я боялась за детей, ибо думала, что и за мной придут. Старалась на неделю уехать к матери в Лосиноостровское, а потом все-таки приезжала сюда. На станции все вольнонаемные меня знали, у нас бывали, но сразу все перестали меня замечать, боялись поздороваться. Когда мы ехали к матери, пришлось ехать на автобусе до Ярославского вокзала. Я несла девочку, а мальчика, ему тогда было три года, надо было просить, чтоб кто-нибудь подсадил, но большинство людей отказывались это делать. Однажды, приехав в свою квартиру, я ее застала открытой, запечатанную комнату открыли и там поселили какую-то семью. В квартире был большой коридор, там у меня стоял сундук, в котором была моя постель. Когда я приехала, постели в сундуке не оказалось. Я спросила, не знает ли сосед, кто взял мою постель. «А здесь нет ничего вашего, - ответил он, - имущество врага народа переходит к рабочему классу.» Детская постель у меня, к счастью, была с собой, и мя с няней как-то обходились. В то время, когда мужа арестовали (4 декабря), были каникулы, а когда кончились каникулы, я, естественно, пошла на работу. Пришла раньше начала, чтоб успеть предупредить директора о случившемся. Я зашла к нему в кабинет, но у него, как всегда, было много народу, наконец прозвенел звонок на урок, все разошлись, а я не ухожу. Директор мне: «У Вас урока нет?» Я: «Урок есть, но я неуверена, что могу идти на урок,» - и я рассказала, что случилось. Он мне сказал: «Идите на уроки, Вашей обязанностью теперь является вырастить детей и, на всякий случай обеспечить им приют у родных. Будьте умницей, чем сумею всегда помогу». И он, и все в коллективе относились ко мне великолепно. Два раза в месяц – 13го и 27-го, мне приходилось ездить в Бутырскую тюрьму и отвозить передачи. Передавали 30 рублей в месяц в 2 приема. Кроме того, я все время писала заявления о пересмотре его дела, правда это уже было потом, после того, что мне сообщили приговор. А дома у меня установился сущий ад. Семья, которая вселилась ко мне в квартиру, всячески меня угнетала. Их ребенок, ровесник моему, выходил на кухню с моими фотокарточками и их рвал, рвал на глазах и мои книги. Я вынуждена была написать заявление, что, если мои вещи подлежат конфискации, то пусть их конфискуют, но не понятно, почему эта семья ими пользуется. Кроме того, в другую комнату вселили семью инженеров, и эта молодая женщина при любом появлении на кухне заявляла: «Снова пришла кормить свое вражье племя». Няня моя, молодая деревенская девчонка, говорила: «Она ведь и меня кормит, и Михаил Александрович хороший человек, и не правда, что он хотел убить Сталина.» Я ведь с ней ни о чем не говорила. Она сама дошла до этого. Но одна капля все-таки переполна мою чашу терпения. Однажды я отправила няню с детьми гулять, дала ей мои часы и просила мальчика через час прислать домой. Вижу, его нет. Я нашла няню, спрашиваю: «Где Миля?», - а она: «Я его послала домой, значит он заблудился.» Там только один дом из трех подъездов вольнонаемных. Прошлась по одному подъезду, там его не оказалось; вхожу во второй подъезд, слышу, на втором этаже у сынишки был друг, его ровестник, там и семья очень с нами дружила, такой разговор: «Мальчик, спустись вниз, пойдешь налево, войди в подъезд, поднимись на второй этаж и направо, там первая дверь ваша.» У меня от такого объяснения малышу, буквально волосы начали шевелиться. До какой же степени бесчеловечности надо дойти, чтобы ограничится таким объяснением трехлетнему ребенку. Наших людей, видимо, страхом было очень легко обесчеловечить.
У меня брат, великолепно ко мне относившийся, был директором обувной фабрики. Я ему сразу позвонила и просила завтра же прислать две машины и забрать меня с детьми. Я днем зашла в управление, сообщила, что я уезжаю. «Мы Вас не гоним, у нас нет такого распоряжения, Михаил Александрович вернется». Я сказала, что я устала жить во вражьем стане, «А когда он вернется, вы ему вернете квартиру», когда приехали вечером машины с рабочими, выскочили мои соседи, побросали все с машин с криком «… это все принадлежит государству!» Здесь я отважилась побежать домой к коменданту. Он присутствовал во время обыска и с тех пор ко мне неплохо относился. Он поругал соседей за самоуправство, велел им же загрузить все обратно, и я, наконец, уехала к своей матери с братом. Ко мне очень хорошо относилась моя сестра, даже не смотря на свою активную партийность. Великолепно относился брат. Он очень дружил с моим мужем и считал своим долгом растить его детей. Все ужасы моей тогдашней жизни мне помогала переносить моя школа. В ней я забывала обо всех своих бедах, и целиком уходила в свою работу, в общественные дела школы и в дела моих любимых учеников.
В октябре 1938 года я 13-го передала очередную передачу, а 27-го у меня уже передачи не взяли, сказав: «Осужден на 10 лет, без права переписки». Как я уже выяснила в последующие годы, 16-го октября в Бутырской тюрьме был колоссальный расстрел. В Советский Союз должна была приехать американская комиссия, до них дошли слухи об очень большом количестве арестованных в тюрьмах. И вот в разных столицах эту проблему решили по-разному. В Киеве в это время очень многих выпустили из тюрем, а в Москве Ежов эту проблему решил иначе. Он расстрелял много тысяч людей, сидевших в тюрьмах. Я, кк и все мне подобные, верила в эту версию и стала писать бесконечные заявления о пересмотре дела. Меня вызывали на Кузнецкий мост, и до самой войны я получала ответ: «Оснований для пересмотра дела нет.» Оглядываясь уже в здравом уме, уже поняв весь ужас происходящего, я вспоминаю это здание на Кузнецком мосту. Многоэтажное, с длинными коридорами, в каждом из которых масса комнат, и там регулярно сидели люди, получали большие ставки и массу привелегий за вранье. Они годами ничего не делали, вели приемы бесконечной вереницы людей и лгали им, дезинформируя, таким образом все общество. А теперь они, конечно, находяться на заслуженном отдыхе, получают персональные пенсии союзного значения и живут в роскошных квартирах, отдыхают в лучших здравницах Союза, и их положение никто, конечно, менять не будет, все мол справедливо.
Ведь участников войны в живых осталось очень мало, а они, ничего не пережившие, ничего в жизни не перенесшие, щеголяют по нашим городам с гордо поднятыми головами, слабо издавая звук колокольчиков, позвякивают своим огромным количеством медалей и даже в нынешнем составе Верховного Совета вершат наши судьбы, составляют то молчаливое агрессивное большинство, которое всегда за самые нелепые и некомпетентные предложения. А сами ведь невежды. Население советского союза понимало всю нелепость договора с Германией. Но договор был заключен, а в 1941 году началась война. Весь народ от мала до велика встал на защиту Родины, не щадя ни своих жизней, ни жизней своих близких, только «Отец всех народов» не щадил своего народа, ни солдат, которым всегда приходилось, находясь внизу, завоевывать высотки бесконечные. Мне думается, что война выиграна вопреки нашему, по большей части, неумению воевать и, благодаря миллионным трупам. Ведь много ли войн в мировой истории, где такое несоответствие потерь в обоих вражеских армиях и, где бы армия победившая понесла такое огромное преимущество в области потерь. Я все время продолжала работать в школе, хотя учеников оставалось все меньше и меьше, очень большое количество эвакуировалось. В школе с июня по октябрь произошло 4 раза сокращение преподавательского состава. Мене не сокращали, предлагали эвакуироваться, но куда я могла уехать с 2-мя детьми и пожилой матерью. В октябре в нашем Роно организовали интернат для детей, оставшихся уже сиротами и их должны были вывезти в Красный Кут саратовской области. Меня в этот интернат пригласили воспитательницей и обещали взять и детей, и мать, я согласилась. В это время я в школе получала очень мало, уроков ведь не было, но меня полностью содержал мой брат. Нас отправляли 12-го октября, а 16-го немцы были уже в близких пригородах московских. Везли нас на пароходе очень долго и через 2 недели мы попали в город Саратов. Оказалось, что в Красный Кут послали какую-то другую группу эвакуированных, а нас отправили в бывшую республику немцев Поволжья – 10 км от города Маркштадта. Это была деревня Боаро. Из этой деревни выслали всех немцев и вся деревня была пустая. В ней жила одна молодая немка с огромной кучей детей. Ее оставили, потому что у нее муж был русский и он был на фронте. Я, выросшая в окружении деревень, такой деревни не видела. Все дома были очень аккуратные, на несколько комнат. Поля везде крашеные, и очень приличная в каждой комнате была мебель. Мы разместили там наш интернат в 150 человек, и каждый служащий интерната занимал по полдома. Моя зарплата была 400 рублей в месяц, но я за нее только расписывалась, ибо за питание вычитали по 100 рублей с человека, а у меня было двое детей и мать. Как только я с семьей уехала, мой брат (освобожденный пожизненно от армии, ибо болел эпилепсией) сказал, что он потерял свой военный билети пошел добровольцем на фронт. Он попал на какие-то курсы и стал политруком. Вскоре эту должность в действующей армии упразднили, и он сопровождал дивизии на фронт. Мы очень долго искали друг-друга и нашли только к середине 1942. А за это время у меня произошли следующие события. В интернате все дети заболели чесоткой. Мои дети заболели корью, так как в доме было холодно, то дочка заболела и восполением легких. У нее больше 2-х недель температура держалась почти 40 . Врач, который из Москвы должен был нас сопровождать и уехать потом обратно, в Москву не моглв вернуться. И приходила ко мне домой 2 раза в день. Однажды она пришла утром и сказала: «Наташа была славная девочка, но теперь гибнут такие люди, что огорчаться неловко. Наташа почти мертвая, у нее еще слабо-слабо бьется сердце, но через несколько дней безусловно умрет. Оставайтесь дома, я выпишу Вам бюллютень». Девочка не разговаривала и даже не стонала, молча лежала, уставившись глазами в потолок. Когда я через три дня пришла к врачу и сообщила, что у Наташи нормальная температура и она жива, Татьяна Ивановна (врач) пришла со мной ко мн на квартиру, она была потрясена. Она целовала моей девочке руки, лицо, она не могла поверить в то, что ребенок выжил. Но девочка не говорила и не ходила. Мне няни говорили: «Лучше бы она умерла, что ты будешь делать с таким инвалидом». А врач мне говорила: «У нее абсолютный авитаминоз. Ее надо срочно хорошо подкармливать». Я по воскресеньям ходила пешком в Маркштадт на базар (10 км в один конец) и носила менять свои вещи. Я за два месяца сменяла почти все, что у меня было. Весной 1942 года к нам в село привезли массу эвакуированных с Украины, выдали им коров, лошадей, организовали колхоз. Я ходила по домам, из дома в дом, просила, чтоб мне продавали молоко, но мне все отказывали. Но на следующий день я у себя в сенях застала поллитровую банку молока, которую находила потом часто. И кто же эта благодетельница, я так и не узнала. Брат, разыскав меня, стал мне высылать аттестат, и я смогла расплачиваться. Вспоминаю одно обстоятельство. Я, конечно, прожила жизнь очень тяжело не только морально, но и материально. Брата в 1944 году убили, а учителям платили очень мало. За мою педагогическую практику учительские ставки несколько раз повышались, но они всеравно были смехотворно мизерные. Когда я уходила в 60-х годах на пенсию (я оформляла пенсию), то моя ставка, исходя из стажа, была самой высокой, но это было 650 рублей, нынешним рассчетом 65 рублей. Я работала в три смены, после 2-х полных смен в дневной школе, я имела полную ставку в школе рабочей молодежи. И по облигациям займа, который до сих пор государство не может нам выплатить, я вижу, у меня облигаций на 1800, на 2000, а теперь, когда нам еще выплачивали, мы получали в 10 раз меньше. После оформления пенсии (а у нас ведутся сложные рассчеты, заключающиеся в том, чтобы найти основания для ущемления человека), а мне при такой нагрузке было насчитано 106 рублей, а не 120, мне приходилось всевремя считать каждую копейку, но я никогда не завидовала людям, материально живущим лучше меня, даже вдовам. Они ведь получали от государства на детей какую-то помощь. Но, когда я ночью шла по селу домой и слышала через окна плач – это значило, что в этом доме получили похоронку (так тогда называли извещение о гибели на фронте). Вот этому я очень завидовала. Я думала: «Какая счастливая женщина, она сумеет рассказать своим детям о достойной или даже героической гибели их отца. А что своим детям скажу я? Если расказать им жестокую правду, это их очень огорчит и озлобит, и они в нашей жизни будут чувствовать себя изгоями», - и я молчала. Я с ними совсем об их отце не говорила. Что они, повзрослев, думали, не знаю. Итак, девочка выздоровела совершенно неожиданно, но она не разговаривала и не ходила в течение 6 месяцев. Я, думая, что ращу инвалида, все равно считала это подарком судьбы. Но, когда она потихонечку начала ходить, а потом и говорить, моему счастью не было конца. Так прошла первая зима нашей эвакуации. Нас снабжал город Саратов. Нам выдавали лошадь, на которой мы должны были возить продукты. Почему из Саратова за 60 км, когда рядом был Маркштадт? На это никто ответить не мог. Лошадь наша скоро погибла от голода, и наше снабжение прекратилось. Мы с большим трудом дожили до весны, весной можно было по Волге ездить до Саратова на катере, и вообще стало солнечно и тепло. Мы в интернате посадили огород, а там и земля прекрасно возделанная образцовыми хозяевами немцами, и солнышко щедрое. Вообщем мы немного привели в человеческий вид наших интернатских детей и сами сумели очухаться. У нас уже появилась местная советская власть, прислали из Саратова здорового украинского парня по фамилии Чумак. Он приехал вместе с родителями и с женой. Славный парень, но он защищал Родину от фашистов в глубоком тылу. Лето вроде бы нам заулыбалось, но у меня заболела и умерла воспитанница, девочка 8 лет. Это было ужасно тяжело, девочка очень затосковала по матери, сообщившей, что скоро приедет, оформление пропусков настолько затянулось, что девочка не дождалась матери и умерла. А мать приехала через 2 дня после похорон. Для меня это было очередное большое горе. На три дня и на моей улице сверкнул праздник. Пришел в интернат председатель Чумак, разыскал меня и сообщил, что ко мне приехал (проездом) с сталинградского фронта мой брат со своим начальником. «Мы с женой к вам вечером придем!, - сказал он, - Ваш брат обещал рассказать о делах на фронте». Я сказала: «Приходите пожалуйста, но угощать у меня нечем!». «О чем разговор, - ответил он, - мы обязательно придем». Меня отпустили домой, я забрала из группы детей и ушла на встречу с братом. Когда мы немножко посидели, к нам стали приходить поыльные из кооператива (в котором кроме хлеба для новых колхозников никогда ничего не было). Нам принесли вино, масло, сыр, колбасу, свинину мягкую прекрасную, картошку. (Вот видите, даже для такого начальника, как председатель сельсовета, нашлись немыслимые для того времени деликатесы). А уж из дома они принесли и квашенную капусту, и соленые огурцы, и маринованные грибы. Просидели мы до позднего вечера. Рассказал брат со своим начальником о грустных делах на фронте, так было у нас три дня, и уехал. Когда мы их проводили и возвращались домой мне моя мама сказала: «Ну теперь я должна срочно умереть. Моисея убьют, а его пережить я не хочу». И она свое желание выполнила. Она перестала есть, передвигаться и через 3 месяца умерла. Хоронить ее на немецком кладбище я не хотела, и мы ее похоронили в чистом поле под тремя соснами. А как было хоронить, где взять гроб. В колхозе не было досок. Мой маленький восьмилетний сын облазил все чердаки, но досок там не нашел, все за зиму сожгли, и мы разбили свой коридор, и нам в колхозе соорудили гроб. После похорон матери меня уже не пустили домой, одна наша учительница, по фамилии Сахарова, перенесла мои вещи к себе и мы стали с ней жить вместе. У нее 2ое детей и у меня 2 детей. Мы жили с ней очень дружно. Это было весной 1943 года, а осенью наш интернат отправился обратно в Москву. В Москве за это время заняли мою квартиру, где я жила с матерью, и мне пришлось жить у брата моего мужа, человека недоброго и трусливого. Мне было там очень плохо и я переехала в комнату к моей соседке по собственной квартире, за которую я судилась. Соседка жила в 6-ти метровой комнате с 2 детьми (муж ее был на фронте). Мне там жилось очень «тепло». А в судах мне поначалу отказывали, ибо ответственным съемщиком была моя умершая мать, а на суде женщина, занявшая мою квартиру кричала: «Ее муж – враг народа, а мой муж Родину на фронте защищает». И суд вынес решение в ее пользу. Но я подавала кассации в высшие судебные инстанции и все-таки мне удалось вернуть право на квартиру, в которой прожила много лет, где родила обоих детей. Хотя решение суда было в мою пользу, соседка, занявшая квартиру, не выселялась, пока я через военкомат не выхлопотала комнату для этой женщины. Она выселилась со всеми нашими вещами, и мне пришлось все эти вещи у нее выкупать: посуду и прочие вещи, которые мы, уезжая в эвакуацию оставили в квартире. А в это время мне подоспела картофельная помощь от сестры. Она была эвакуирована в Удмуртию и была председателем сельсовета. Она внесла там 150 кг картофеля и прислала мне квитанцию, по которой я в Москве столько же картофеля должна была получить. Конечно это счастье, это радость. Но картофель этот я должна была получить где-то за 3 км от Загорска, в какой-то церкви было овощехранилище. И вот я с девятилетним сыном (ему хорошо доставалось за его сиротство) отправлялись 3 раза за этой картошкой и мы притаскивали вдвоем по 50 кг. Самое трудное было с такой ношей садиться в поезд и слезать с него, но иногда находились добрые люди, которые помогали. Преодолели, выжались. За время войны дети ильно обносились. Но все товары выдавали по ордерам. На детей ордра выдавали, но я ни одного ордера не получила, ибо в заявлении надо было писать, где отец. Я к этому времени с болью в душе бросила свою прекрасную 59 школу Киевского района Москвы, перешла работать в Лосиноостровские школы, потому что, уезжая в Москву, я была вынуждена оставлять детей беспризорных.
В Лосиноостровском я пошла в одну из лучших школ поселка, но сравнить эту школу с бывшей гимназией не было никакой возможности, ни по учительскому составу, ни по контенгенту учащихся. Очень скоро ко мне стали прекрасно относиться и учителя и ученики. Меня стали приглашать во все школы поселка, и я работала и в мужской, и в женской школе. В это время в Союзе было раздельное обучение. Получилось, что я работала в школе, где училась моя дочь, и, где учился мой сын. Оба ребенка учились отлично. Сын, кроме того, еще массу всего читал. А девочка почти весь день проводила со мной в школе, даже ходила иногда со мной по урокам. Я очень любила свою работу в школе, я забывала все свои горести, и мне было хорошо. Мне ведь в тюрьме Бутырской, где мужа держали, сообщили: «Осужден на 10 лет без права переписки». И после войны я его начала ждать. Я его ждала ежедневно 20 лет. Идя домой, я считала, что он уже ждет. Ложась спать, я ждала, что он постучит, и так 20 лет.
Моей девочке (человеку с особо тонкой психической конституцией) это мое состояние как-то передавалось. Однажды она больная осталась дома одна, я, придя домой, спросила: «Наташа, тебе не было очень скучно?» Она сказала: «Нет, приехал папа и мы с ним играли». В пятом классе Наташа растянула ногу и не могла выйти из состояния боли. Профессор, которому мы ее показали, сказал, что у нее туберкулез кости и заказал путевку в санаторий. Путевку пришлось ждать долго, и мы с сыном, который был ее на два с половиной года старше, носили ее на руках в школу. Так прошел учебный год, но это оказалась ложная тревога. Второй раз я ее вытащила. Дальше все шло более или менее нормально до 10-го класса сына. Он очень хорошо стрелял, и однажды после очередного занятия в тире он весь покрылся сыпью и появилась высокая температура. Наш врач из консультации, светлая ему память, Шахнаронов Иван Михайлович, назначал консилиумы, вызывал разных светил, но они не могли определить, что с ним. Через 10 дней за мной прибежала Наташа и сказала, что за сыном приехала машина скорой помощи и его везут в больницу. Я примчалась домой, посмотрела диагноз. Там было сказано: сепсис? Белковое отравление? Стало жутко страшно. Отправилась я с ним в больницу, там тоже очень всполошились за судьбу этого мальчика. По ходатайству незабвенного Ивана Михайловича его отвезли в очень хорошую больницу, его даже смотрел профессор Кассирский, но диагноза правильного ему не поставили. Выписали его, он начал ходить в школу, а чрез 10 дней заболел воспалением легких, и когда сделали рентгеновский снимок, то у него оказался инфильтрат корней правого легкого, надо отправлять в санаторий, а потом продувать легкое. Ему 16 лет, в этом возрасте туберкулез активно развивается. Профессор заказывает путевку в санаторий (которой мы так и не дождались). А я начала его кормить. Продуктов в Москве было много. Я взяла домработницу, которая его каждые 2 часа кормила. В его рационе был рыбий жир, масло, собачий жир, икра черная, красная ветчина, яблоки. Он за первый месяц прибавил 8 кг. Профессор уже отверг санаторий и сказал: «Через день ходить в школу, от экзаменов освободим». Но к весне у него уже стали нормальные снимки, нормальные анализы, и от ужасного похудения не осталось и следа. Он отлично сдал школьные экзамены, окончил школу с медалью, и в дальнейшей жизни ему пришлось подвергаться большому количеству медецинских комиссий, но состояние его легких никогда не вызывала никаких подозрений. Ему уже 55 лет, он очень спортивный товарищ. Много ходит на лыжах, ездит на велосипеде. С группой товарищей очень много ездил по Средней Азии на велосипедах. Он живет и работает в Академгородке под Новосибирском. На легкие жалоб нет. Итак, сын кончил школу и должен был поступить в МИИТ (он учился в железнодорожной школе). Медалисты должны были пройти собеседование. Он писал заявление, а потом автобиографию. Я посмотрела автобиографию, там было написано: «Отца не помню, он умер в 1938 году» (Когда арестовали моего мужа сыну было 3 года, дочери – полтора). Я ему говорю: «Не пиши год смерти отца». Он взвился: «Хватит меня контролировать! Я уже взрослый!» Приезжает обратно немного озадаченный и говорит: «У меня аттестат отложили в отдельную папку и просили уточнить у тебя подробности о смерти отца». Я детям говорила, что отец умер в командировке и вообще о нем почти никогда с ними не говорила. Я ему на это сказала: «Завтра поеду к секретарю комиссии и все объясню». Приехала я на следующий день к секретарю приемной комиссии, а сына отправила на медецинскую комиссию. На вопрос о причине смерти, я ему рассказала все, что знала, что он был в 1938 году репрессирован, и больше о его судьбе ничего не знаю. Он стал как-то суетливо перекладывать аттестат моего сына с места на место. Я тогда сказала: «Скажите мне пожалуйста правду, мой сын имеет право поступать в ВУЗ? Он парень способный, честный, трудолюбивый и всегда сумеет быть полезным и себе и своему делу». «Нет, сын за отца не ответчик». «Но ведь к вам, я вижу, его не примут». «Пускай поумнее пишет автобиографию». Снимает трубку и говорит: «К вам сейчас придет абитуриент Трахтенберг, пишите ему цветослепота». На обратном пути у нас уже был аттестат на руках, я сказала сыну, что в 1937-38 годах оказалось много вредителей, поэтому эти года смерти вызыват подозрение. Он не относя слово «вредитель» к своему отцу, все-таки больше год смерти отца не сообщал. Просто писал, что отца своего не помнит. Он подал документы в Станкин им. Сталина, кстати этот ВУЗ очень хороший, со знающим составом профессоров. Он прошел собеседование очень хорошо. Дождавшись результатов первой сессии (а он сдал все на отлично), я отправилась в партком. Я боялась какой-нибудь пакостной жалобы, что он скрывает происхождение. Я все расказала в парткоме и объяснила, почему он об этом нигде не сообщает – ибо он об этом сам не знает. То же самое я сделала, когда через 2 года моя дочь поступала в педагогический институт им. Ленина. И сын и дочь закончили свои институты очень хорошо. Сын работает в Академгородке очень успешно, заведует лабораторией, у него в группе 75 человек. Пока его выбирают на эту должность. Когда он защищал кандидатскуюстепень, академик Будкер, присутствовавший на защите, одобрив его работу, сказал: «В Ленинграде за такую работу присваивали звание доктора, но мы этого делать не будем. Эмиль напишет докторскую». Но в ВАКе моего сына очень долго терзали, придирались не к работе, а непонятно к чему, так что он категорически отказался писать докторскую, чтобы не подвергаться непонятно чем вызванным унижениям. Но им сделано так много крупных работ, что ставится вопрос, что по совокупности проделанного им он будет представлен к званию доктора наук. Жена у него преподает в Мединституте города Новосибирска, она – одна из ведещих детских хирургов города. Дочь моя, Наташа, при окончании практики, последней была приглшена в одну из хороших школ Москвы, но в день распределения в Институт приехали из Камчатского Облоно и просили прислать хороших специалистов. Вот она и отправилась на Камчатку. В этот день туда распределились 12 человек: Юлий Ким, Эрнест Красновский, Галина Орлова, Маргарита Калмык, Наталья Трахтенберг и др. С Камчатки она через 3 года, правда, по моему активному настоянию, приехала и привезла с собой свою ученицу. Эта девочка прожила у нас 13 лет. За это время она кончила среднюю школу, библиотечный техникум и Абрамцевское художественное училище. Она стала керамисткой, распределили ее на Камчатку. Все отпуски она, конечно, проводит у нас. К нашей семье прибавился еще один родной человек. Дочь моя, наряду со знанием литературы, с большой любовью относитсяк русской литературе, усиленно занимается языками. Очень прилично знает немецкий, английский, занимается ирландским.
Оба моих ребенка, воспитание которых мне так тяжело давалось, выросли добрыми и честными людьми. Эту задачу, поставленную перед собой, когда не стало моего мужа, я выполнила. Пришлось преодолевать много сложностей, трудностей, но я все превозмогла. В этом мне помогала моя работа. Я работала много, на работе полностью отключалась от своих тревог и волнений. Я преподавала немецкий язык (ему отведены последние страницы журнала, но я себя в школе не чувствовала последней), я ползовалась уважением, а в некоторых случаях и любовью своих учеников. С некоторыми из них я дружу до сих пор. Меня очень уважали родители моих учеников. А в коллективе учителей ко мне очень хорошо относились. На педсоветах с моим мнением очень считались. Учителям после оформления пенсии разрешалось работать только, получая 50% пенсии, и я работала еще 20 лет, получая пенсии только 53 рубля (моя пенсия была 106). Учителя меня не понимали, а я не могла представить своей жизни без работы. Оставила я работу не по состоянию здоровья, здоровье, как я убедилась, тоже закаляется на жизненных стрессах. Но появились внуки, которых я тоже помогала растить. Сын стал работать в Сибири, и мне приходилось туда часто ездить. А дальше все уже пошло по общим меркам: замужества, женитьбы, разводы, внуки и т.д. Моя старшая внучка и ее муж окончили МГУ, теперь они уже больше года живут в Америке, у них двое очаровательных детей, и я приезжала к ним в гости. Прожила почти полгода, очень хотелось и повидаться, и помочь немного. На днях я уезжаю. Прожила я всю свою жизнь в условиях беспрерывного строительства коммунизма, знала, что народ должен, все время должен помогать воплощать эти идеалы, что народу может будет хорошо, удобно потом. А теперь надо голодать народу, трудиться до 10-го пота народу, давать много лет в долг государству, а оно совсем не торопится выплачивать долги. Уже 35 лет никак не может расплатиться. Жизнь дорожает, а люди, перенесшие столько невзгод и страданий, все беднеют и беднеют. А здесь в Америке я вдруг увидела, что люди живут совсем другими критериями. Все, все приспосабливается к удобствам людей. Здесь все, каждая мелочь на благо человеку, для удобства человека. Жаль своей загубленой жизни. А ведь и в перестроечное время – забота о власть имущих, а не о черни. Инвалидам войны никак не увеличат их мизерные пенсии, не прибавляют и всем пенсионерам, теряющим на очень большом подорожании жизни. Забота, главным образом о власть имущих. Пишу свои воспоминания в Америке. Любуюсь здешней жизнью, а сама хочу домой. «Кулик к болоту привык?»


Шапиро Эсфирь Михайловна, 1990 год.






Автор статьи: Инна Мезенцева
В статье упоминаются люди:   Эсфирь Шапиро (Трахтенберг)

Эта информация опубликована в соответствии с GNU Free Documentation License (лицензия свободной документации GNU).
Вы должны зайти на сайт под своим именем для того, чтобы иметь возможность редактировать эту статью

Обсуждения

Пожалуйста войдите / зарегистрируйтесь, чтобы оставить комментарий

Добро пожаловать в JewAge!
Узнайте о происхождении своей семьи