Книга еврейской мудрости

Если скажет: "Искал, но не нашел", - не верь; если скажет: "Не искал, но нашел", - не верь; если скажут: "Искал и нашел", - верь.

Талмуд

Биография Александра Захаровича Эльяшева по воспоминаниям его дочери Софии Эльяшевой

 
: "врач, высокий рост, веселый нрав, хороший голос, порядочность, сердечность, честность. У отца был двоюродный брат Исаак Шапиро". "История семьи моего отца начинается для меня только с деда, отца моего отца - Зелика Айзиковича Эльяшева. Никогда, насколь я помню, ничего не рассказывалось о деде моего отца, или о бабушке его. И откуда семья пришла в Жагоры, и кто были отцы отцов. Не было традиций, не было оглядок в прошлое. Единственное, что когда-либо отец рассказывал, касалось происхождения самой фамилии, родовых корней. Фамилия эта древняя, палестинская и ведет свое начало от каких-то князей, упомянутых где-то в еврейской истории. Но от всего "княжеского" великолепия осталась некая тонкая линия рук и полное отсутствие вульгарности, как физической, так и духовной. Я не знаю ни одного Эльяшева = выскочку. Вот и все. Всегда скромны, всегда в уважении к науке, к интеллектуальному, таковы мои впечатления и воспоминания о немногих моих родных со стороны отца". "Из способностей и склонностей - отмечались любовь к музыке, музыкальность, способности к стихотворчеству и свойство мягкой, незлой иронии". "Необеспеченность семьи деда, пример отца, не задумывавшегося о завтрашнем дне и потому оставившего семью в бедственном положении, произвела на моего отца сильное впечатление и воспитала в нем черты противоположные: заботу о черном дне, бережливость и большую скромность в личных потребностях. Так именно объяснял мой отец эти свои черты и свойства. Думаю, однако, что если участь семьи деда и культивировала в отце черты противоположные эпикурейству деда, все таки, очевидно, черты в нем были заключены и природой. Как бы то ни было, от своего отца, отец мой унаследовал только некоторые черты лица, любовь к музыке и поэзии, способности (в частности к языкам) и долги. И, конечно, заботу о девочках-сестрах. Но вспоминал мой отец дедушку всегда очень тепло и даже как бы с любованием. Было, очевидно, в деде что-то очень привлекательное и был в нем некий как бы блеск". "Тело предано кремации 15 декабря 1930 года. Урна замурована на кладбище Крематория в XIV колумбарии". "Отец мой родился в местечке Жагоры Ковенской губернии 12 января 1856 года. О детстве его ничего подробно не знаю, знаю, что посещал конечно хедер, где под субботу драли - за все повинности недели. Знаю, что жил с матерью, сестрой и братом, что жили бедновато, но гордо. Знаю, что болел в дестве холерой, настоящей, азиатской. Отец рассказывал, что помнит как лежал совсем ослабевший, уже и соседка закричала, что "Айзик кончился". Но вот, вылез из этого. Организм был очень крепкий, несмотря на тонкокостность и уклон к умственному. Мальчик был худенький, высокий, с большим лбом и длинными худыми пальцами. Похожие пальцы у Гайрика моего (сына), такие же длинные, выразительные и гибкие... Представляешь себе - по Шолом Алейхему - жизнь в Жагорах, домишки, мальчишеские игры. Не знаю, освещались ли свечами в 50- и 60-х годах? Или этой роскоши еще не было? Небогато жила семья. От дедушки благ было мало. Вероятно была коза, куры. Ничего в рассказах не было о лавочке и, вообще, о торговле. Очевидно, жили только на то, что присылал и привозил дед. Конкретно ничего об этом периоде не знаю, о начальном. Затем наступает период, более освещенный. Отец рассказывал, что, умея уже читать и писать (по-русски, очевидно), он твердо решилучиться дальше. А мать мечтала для него о карьере казенного раввина. Это было лицо официальное, имевшее непосредственную связь с властями. В руках его были браки, рождения, смерти. Все метрические записи, служившие документами - для паспорта.ю для призыва в армию и т.д. - выдавались казенным раввином. У него была печать. И вместе с таким официальным положением.ю он был раввином, он совершал все требы - венчальные, заупокойные, обрезания и ряд других. И вот такую карьеру бабушка моя наметила для своего старшего сына. И почет, и материальная обеспеченность, и сохранение правильной, богоугодной жизни. И вот, для осуществления этой мечты бабушка везет своего сына в Вильну - в Раввинское училище, окончание которого дает право на занятие "высокого" поста казенного раввина. Отец никак не хотел учиться в этом училище и всячески сопротивлялся плану бабушки. Ничего не помогло. И вот он с бабушкой по дороге в Вильну, в бауд. В пути "внезапно" у мальчика что-то делается с глазами. Он начинает терть зрение и в Вильну его привозят совершенно слепым. Бабушка его показывает врачу - не видит, в чем дело, в чем болезнь, никто не понимает. Приходится оставить мальчика в Вильне, у родных для лечения и самой уезжать домой. Как там дальше сложилось дальше, долго ли отец подвизался слепым, как и благодаря кому ему удалось подготовиться к поступлению в гимназию, не знаю, может быть, я и забыла, а может быть он и не рассказывалоб этом. Знаю только, что карьера раввина окончательно не вышла и что больше к симуляции прибегать не приходилось". "Дальше уже Псков. Отец дерит экзамен, как будто, в 4-й класс гимназии и поступает в Псковскую классическую гимназию. Это ыбли 70-е годы, годы некоторого либерализма, некоторого расширения возможностец получения образования - и бедным (кухаркиным детям) и евреям. Таким образом отцу и удалось преодолеть все препятствия и стать гимназистом. Один в чужом городе, без всякой материальной помощи из дома. Не знаю, как создавались и образовались связи, дружбы и взаимоотношения. Не знаю, чт в Пскове существовал самостоятельно - он давалуроки гимназистам младших классов, был репетитором и, таким образом, оплачивал стол и квартиру. В альбоме отца сохранилось порядочно карточек - и товарищей, и учителей, и каких-то пожилых женщин Псковского периода. Свет не без добрых людей, очевидно, в те далекие времена в "дебрях" русской провинции, очевидно, еще встречалась сердобольность, сердечность и сочувствие. Возможно, что и антисемитизм еще не успел в полную меру расцвести. Этим и объясняется, что Жагорский мальчик, без капиталов папаши и без помощи всякой, своею собственной настойчивостью добился поступления в гимназию и окончания ее. правда, весь этот трудный путь к просвещению потребовал больше времени, чем это требовалосьв нормальных условиях. Поэтому отец окончил гимназию около 22-х лет от роду". "Дальше сперва Военно-медицинская Академия в Петербурге и, после двух лет учебы в Академии - Мсковский университет. Почему отец перещел из академии в университет - не знаю. Разговоров на эту тему не помню никаких. Связано ли это с политическими событиями того времени? 80-е годы. Или отцу не хотелось быть военным врачем... Период академии отец вспоминал иногда, рассказывал о Бородине, лекции которого он слушал - тот самый Бородин!" "Учился отец в Московском университете в одно время с Чеховым и на групповом снимке выпускников 1884 года имеется и портрет Чехова. Профессорами были Боткин, Склифософский (декан)... Жил отец где-то на окраине, в комнатушке с такими удобствами: лежа на кровати он мог открывать свою дверь и снимать со стены и со стола все , что ему требовалось. Шагал он много много по Москве - давал уроки вразных концах города, посещал друзей, земляков..., иногда - театр, главным образом, оперу. Он очень любил музыку, песни, оперу. Участвовал даже в каком-то спектакле в Большом театре в Фаусте - в качестве хориста (ария Мефистотеля сопровождала все мое детство). Голос у него был приятного тембра, баритон. И слух был хороший. До самой старости отец что-нибудь напевал про себя - в благодушном настроении - расхаживал по комнате, напевая... Он пел с удовольствием хорошие песни своего времени: "Возле речки, возле моста", "Дубинушку", "Вниз, по матушке" и, конечно, "Gaudeamus". Любил очень оперные арии. Помню в его очень приятном исполнении Серенаду Дон Жуана, Сусанина помню ярко... "Ты встеешь мо-о-о-я заря"... И песню "Что призадумалась, зоринька ясная..." - как она мне всегда нравилась, эта песнь". "Отец рассказывал, что будучи студентом, несмотря на весьма и весьма скудные возможности, урывал часто и от куска хлеба, чтобы побывать в опере. И был запевалой и душой студенческих пирушек. А ведь какие расстояния отмахивались пешком. Все это было ни почем. Хорошее здоровье, неизбалованность, живой характер, любовь к обществу, к движению превозмогали всякие неудобства и недохватки. Настроение было бодрым, хорошим, будущее не смущало, особых, недоступных, трудных целей отец не ставил. Тянуло его в провинцию, в скромный и умеренный быт. Он не любил риска, не искал карьеры... Много приятных воспоминаний о студенческих годах сопровождали его всю жизнь. И людей - друзей и товарищей, хозяек квартир, благодетелей, меценатов - покровителей нуждающихся студентов, тех, кто снабжал и уроками и помогал иногда в быту - споминал тепло. Даже тех, кто подвел, кто обманул - были ведь и такие - вспоминал снисходительно - беззлобно. Вообще отец считал явление "Человек человеку - волк" - явлением печальным, но почти нормальным. Хотя сам был весьма далек от породы волков. И старался не попадать им на зубок". "Вижу отца при встрече со старыми московскими друзьями: в глазах веселые зеленоватые огоньки, оживленные движения рук, добродушный смех - ..."а помнишь?"..." "Когда смертельно больного (последняя стадия рака желудка, о котором он до конца и не подозревал) я везла его в открытой машине по Моховой, и он увидел свой университет, он с грустью смотрел на это здание - на ушедшую молодость, на уходящую жизнь... Больше он не видел университета". "В 1884 году был закончен курс медицинского фкультета Московского университета. Это был уже период моды бород, отглаженных воротников. Начиналась солидная жизнь". "Сохранилось письмо дедушки, в котором он поздравляет своего сына - доктора с окончанием университета". "Дальше идет, очевидно, вступление в жмзнь, знакомство с мамой, сватовство. Уже будучи женихом, отец отправляется - на средства тестя - в Вену, на предмет усовершенствования и приобртения специальности. В то время, конечно, именно в заграничных университетах приобретается последний лоск, именно оттуда привозилась эрудиция и опыт". "В Вене отец жил и занимался вместе с любимым товарищем своим, доктором Абрамсоном, который, как будто, умер молодым". «12 июня 1886 года отец мой женился – на матери моей Фанни Исаковне Закс. Свадьба состоялась в Риге. Вопрос о том, где поселиться и начать свою деятельность врача, п настоянию отца, решен был вполне в его духе – в маленьком городишке Курляндской губернии (теперь - Латвия) – поселились мои родители после свадьбы. Там же прожили два года. Там же родилась я. Там же мать заболела, в сырой квартире, острым ревматизмом, приведшим к пороку сердца. Порок сердца и свел ее в могилу молодой – 48 лет от роду. О жизни в Фридриштадте я ничего не знаю. Знаю, только, что единственным плюсом этой жизни – со слов мамы, была близость Риги, родных. Когда представилась возможность переезда в уездный город Полоцк, родители мои переехали и обосновались в этом городке надолго. В Полоцке отец мой занимался т.н. вольной практикой и работал впоследствии в еврейской больнице, где заведовал гинекологическим отделением. К нему же направляли всю еврейскую бедноту, за которую платила община – по какой-то таксе (какие-то копейки). К этим же бедным больным отец ездил на дом. Община оплачивала извощика». «Отец пользовался в городе большой популярностью. Он считался очень хорошим гинекологом и акушером с легкой рукой. Сколько мальчиков и девочек появились на свет через его руки, скольких он, действительно, вытаскивал – случалось и щипцами, скольким роженицам спасал жизнь. Сколько раз по ночам его вызывали. И это совершенно независимо от социального положения и гонорара. Отец очень добросовестно выполнял свою работу и с его авторитетом считались. Слава его как акушера распространялась и за пределами города. За ним посылали лошадей из далеких имений, его вызывали на консилумы в местечки. Иногда его по нескольку дней не бывало дома. Помню наименования: «Дрисса», «Креславка» и разные другие, куда его вызывали. Знали в городе даже собачку нашу, Жучку, как собаку доктора». «В потребностях своих отец мой был очень скромен и если бы не требования престижа и, особенно, требования очень элегантной жены, - папа мог бы годами не вылезать из одного и того же костюма. Лишь бы было удобно и чисто. Так же и в обстановке и в еде. Но во всем в каждой мелочи обихода, в распорядке дня, в привычках и в навыках – господствовал порядок, самый педантичный, самый недвижимый порядок. Завтрак, обед и ужин всегда в одно и то же время, минута в минуту. К обеду обязательно черный хлеб. Суп д.б. горячим и т.д.». «В зрелом возрасте - любое нарушение установленного порядка – опаздывающий обед, книга не на месте вызывали сильное раздражение. Правда отец очень много работал, очень мало отдыхал, и эта педантичность в обиходе являлась как бы самозащитой от излишний движений и непроизводительной затратой энергии, не осознанный, но инстинктивный папа очень мало требовал для себя лично, не искал развлечений, не позволял себе ни в чем излишеств, но удобства свои, свой халат на месте оберегал и требовал от нас уважения к своей работе, к своему отдыху, к своим навыкам». «Поэтому казалось, что полновластным и, подчас, грозным властителем в доме был отец. Он покрикивал, бывал вспыльчив и раздражителен, мог учинить скандал. Но настоящим командиром была все-таки мама. Спокойно и выдержанно, умно и без истерик мама всегда проводила то, что считала нужным, часто вопреки явному сопротивлению отца. Касалось ли это нового платья, поездки на дачу, приглашения или неприглашения гостей, выписки журналов, уроков для меня, новой обстановки или нового костюма для папы, все это делалось именно так, как это считала нужным мама. Но я не помню на этой почве семейных драм. Мама умела выбирать момент, быть настойчивой и не мытьем, так катаньем добивалась своего. Помню комические воздыхания отца, когда приходилось, скрепя сердце, идти на экстренные расходы, на непредвиденные, лишнее с его точки зрения. «Ничего не поделаешь!» - объяснял он знакомым какую-нибудь неожиданную перемену – «Жена захотела!» «О, женщины! О, цорес!» - говорил он часто в случаях уступок. В общем сколько я не рассматриваю фрагменты прошлого – всюду инициатором всяких семейных решений, перемен – даже места работы, города, не говоря уже о мелочах, - являлась мама. Но декорум всегда соблюдался и престиж главы дома всегда оберегался. Было ли это слабохарактерностью? Нет, конечно. Вся юность и вся молодость отца показали, что в нем было много силы воли и выдержки. Но больше всего отец мой ценил покой, житейский покой, устойчивость положения, почву под ногами. Всякие химеры – всякого порядка, как бы хороши они ни были, пугали своей метеорностью. Отклонялись перспективы богатства, честолюбие, легкая жизнь. Лучше без риска спокойный кусок хлеба и спокойная старость. Вот об этой то обеспеченной, скромно обеспеченной старости отец мой думал уже с молодости. Во имя ее он отказывал себе в большем отдыхе, в путешествиях, в удовольствиях. Все (для себя) было расчишано, ограничено, обмерено. Он считал совершенно естественным предоставлять жене курорт, поездки к родным, посещение театров и т.п. Но свои потребности сводил к минимуму: несколько недель отдыха летом, изредка театр, игра по маленькой в преферанс или винт, сигару после обеда и домашнюю наливку в торжественные дни 0 иногда бывало пиво, но очень редко». «Из экстренных поездок отца вспоминаю посещение международных конгрессов врачей – одного как будто в Париже во время фестиваля (1900?)». «Очень очень скромна была жизнь отца, и она его вполне удовлетворяла. Главная цель была впереди – обеспеченная старость… доживание с мамой где-нибудь на Женевском озере в скромном пансионе или (в лучшем случае) в небольшом своем домике… Прогулки, книга, сигара, иногда стакан хорошего вина, тишина, покой, встречи с родными, с друзьями…». «Зарабатывал отец неплохо и весь остаток средств превращал в сбережения – страхование и т.п.». «Ну конечно все эти полисы в 17 году лопнули вместе с теми страховыми обществами, которые улетучились за границу, и все швейцарские озера уплыли… Так запланированная старость оказалась химерой, а химера мечтателей оказалась реальностью… И те, кто в свое время транжирил – по понятиям отца, то есть покупал картины, настоящие ковры, меха – те оказались более или менее обеспеченными на черный день, а обстановки отца, проданной в 21 году в Сибирь, перед отъездом его ко мне в Москву, хватило ровным счетом на доставку багажа с вокзала домой. Счет тогда шел на лимоны, извощики драли почем зря». «Полоцкое общество: врачи, аптекарь, адвокат, банковский служащий, чиновник…». «В основном – евреи. Еврейского ритуального в нашем доме было мало. Отец вопросами религии просто не интересовался и если бывал в особо большие праздники в синагоге, то только для престижа врча еврейской общины. Но атеизм нашего дома был не воинствующий, а пассивный – дело личное и никому не навязывалось. Однако, когда мой отец серьезно болел (тиф с воспалением легких) и был при смерти, о нем молились в синагоге». «В 1905 году, в эпоху октябрьскую, в погромные страшные дни отец находился в еврейской больнице все дни, оказывал помощь пострадавшим, заботился о размещении раненых… Как ни уговаривали его тогда жившиеблизко от нас знакомые – семья врача, немцы, укрыться с мамой у них в эти тревожные дни, - отец наотрез отказался от этого предложения, и мама тоже осталась дома. Революционером мой отец не был никогда, даже в пору студенчества, но шкурником тоже никогда не был, никогда ни перед кем не унижался, никогда не шел окольными путями, поступал всегда честно и добросовестно, в любых условиях. И все к нему хорошо относились. Его уважали и большие и малые, охотно с ним встречались, выбирали в третейского судью, доверяли тайны, искали помощи. Было у отца очень хорошее качество: ни во что не вмешиваться, но не потому что моя хата с краю, а из деликатности, из-за отсутсвия самоуверенности и из терпимости. Никогда не осуждал то, что ему было чуждо. Просто говорил: Я не понимаю. Помню – всякие романтические эксцессы – из ревности и т.п. вызывали у отца удивление, как нечто непонятное и чуждое. Он любил цитаты и поговорки – латинские, греческие». «Годы шли, приближалась старость. Вижу его – высокого, стройного, в высокой каракулевой шапке и зимнем пальто, с удовольствием шагающим по снежным улицам Полоцка… В 1906 году отец с матерью переехали в Петербург. Неудачный был этот переезд. Новая квартира при зубоврачебной школе (для мамы) была совсем неуютной, кабинет отца был проходной. И папе и маме эта авантюра была не по сердцу. И до чего противный был директор школы. Аферист, хитрый, жуликоватый. В этой квартире у меня с папой случился крупный разговор из-за гектографа, который был у меня. Папа считал, что несет моральную ответственность за имущество школы. Я ушла, мама меня навещала в студенческих комнатах, с отцом мы несколько месяцев не виделись. Я к ним не ходила. А потом, к весне, кажется, в марте-апреле неожиданно зашел отец. После этого я стала бывать у них в гостях. А потом они уехали в Сибирь. Там начальником дороги (Омской) оказался старый знакомый отца. Отец написал ему и попросил помочь в устройстве на работу. И знакомый немедленно отклик=нуся и предоставил отцу место участкового врача Омской железной дороги. Все это было совершенно по духу и вкусам отца. Никакой суеты, тишина, размеренная работа, размеренный быт, уютная своя квартира, терасса, палисадник. Общество: начальник участка, начальник депо, инженеры, врач переселенческого пункта, мировой судья, лесничий и священник. Был еще следователь, какие-то молодые техники, семьи всех этих «интеллигентов». Маме тоже понравилось. В душе ее жила широкая хозяйка – она завела коров, кур, гусей, ездила на базар за продуктами, солила, пекла, выписывала из Полоцка от своей старой поставщицы всякие варенья и в Пасху устраивала грандиозный пасхальный стол, в котором в трогательном единении соседствовали все традиционные блюда еврейской пасхи с куличами, окороком, заливными и прочее. Правда не было поросят и сырных пасх и яиц крашенных тоже не было. Но во всем остальном господствовала полная гармония, и отец, подходя к столу, с удовольствием потирал руки и восторгался кулинарными талантами Фанни Исааковны». «У отца был свой собственный вагон, свой проводник при нем. В этом вагоне он регулярно объезжал свой участок (от Омска до татарской), выезжал на экстренные вызовы на линию, отправлял в Омск больных консультацию. Ну и семья, конечно, пользовалась вагоном, и семьи служащих приемного покоя. Но отец неохотно предоставлял вагон для личных нужд. Не помню, чтобы на участке у отца случались крупные неприятности – в связи с ревизиями или жалобами. Все шло более или менее гладко – без особых неприятностей и увлечений, но добросовестно и спокойно. При этом он не мог бы жить, если бы по его вине, хотя бы невольной, погиб бы человек». «В августе 1913 года умерла мама, в Риге, в клинике. Телеграфно вызвали отца. Она дожидалась его. Умерла при нем. И мы вместе с отцом хоронили маму на еврейском кладбище в Риге. Потом сидели шиве на даче у дедушки. А ночью я слышала, как отец заглушенно надрывно рыдал… Так кончился брак и не пришлось доживать вместе на Женевском озере. После смерти мамы отец сразу осунулся, постарел. Я поехала к нему через месяц и застала его совершенно беспомощным, потерявшим почву под ногами и вкус к жизни. Кое-что бытовое яналадила, немного обогрела, ввела в норму и уехала. Постепенно он привык к положению вдовца, как то заполнял свой досуг. К некоторым семьям в это время отец подошел ближе». «Потом 17-й год, летом собираюсь с ребенком к отцу – от Питерского голода. Но застреваю у тети Ольги в Вологде: в Сибири Колчак. До осени 20 года я ничего об отце не знаю. Когда Колчака отодвинули к востоку, пришла телеграмма отца в Вологду. А я была уже в Москве с Инной. Но телеграмму мне переслали, и мы восстановили переписку. К зиме я с ребенком уехала к отцу – больная, лихорадящая и мало уже способная к тем условиям, в которых мне пришлось в то время с ребенком жить одной в Москве, личная жизнь не наладилась. Приехали рано отром, на доставили к отцу домой. Но какой это дом! В бывшем мамином кабинете помещается вся наша квартира – кругом чужие семьи. Застаю отца в постели – телеграмма не дошла. Около кровати стол, застелен газетой, кругом пыль. Остатки еды, нагромождение вещей. Но отец – бодр. Этого отсутсвия быта он как бы не замечает, как бы элиминирует. Пережито столько. Колчаковское время. День и ночь отступают , идут на восток, всех старших агентов железной дороги насильно эвакуируют, отец спрятался. Когда Татарскую занимают красные, отец выходит из подполья и вступает в исполнение своих обязанностей. И работы хватает. Ведь идут эпидемии. И нет подвоза медикаментов. И всюду новое, незнакомое, небывалое. Но труд в почете, и это отцу импонирует. Он вырос на труде, образовались новые связи, взаимоотношения. С властью, с новыми людьми, труд был оценен. Отец даже получил звание героя труда – как то не оформил он это позднее – ведь это было тогда только местное, кажется, Омское постановление. Тиф, у него в доме сплошь больные. Во всех комнатах больные. Но ничего. Прошло. Переехал в другую квартиру, появилась работница Дуня, наладился быт. Жарко натопленная печь, заварные баранки, белая мука, сливочное масло. После Москвы и Петербурга какая была жизнь. В большой комнате стояла буржуйка, и мы на ней жарили пельмени. Но потом мы уехали в Москву – 263 вагон. Отец остался. Летом 21 года мы с Инной снова прожили у него некоторое время. Осенью 21 го мы все уехали в Москву. И этим закончилась самостоятельная долгая жизнь моего отца – у себя. Короткое время еще – до осени 23 года отец жил и работал снова на старом пепелище в Полоцке. Врачом гинекологического отделения городской больницы. Был доволен и работой и людьми. Но все же надвигалась старость настоящая, тянуло в семью. С осени 23 го папа жил с нами. И прожил с нами 7 лет, до самой своей смерти. Не сумела я создать для него настоящий семейный уют. Хотя заботилась о нем. Но атмосфера нашего дома была так чужда, так напряжена подчас, так неестественна в его глазах, что чувствовать себя вполне хорошо и удовлетворенно отец не мог. И по работе скучал он. Но ему, в его годы, приноровиться к московским условиям, к спешке, к трамваям – было трудно. И он скучал. У него были внуки , черненькая внучка, каре-золотистый внук. Как папа глядел на Гайрика, с какой лаской, с каким умилением: Миденький мой мальчик, хочешь какэ? А когда что-то случалось с Гайриком. И сколько часов он его носил на руках, когда маленький и больной он не спал. И песенки он ему пел и записывал Гайриковы композиции, и рисовал по его заказу и показывал фокусы. И безумно боялся за него, когда он забирался на высокое место. Потом радио, детекторный приемник, как он слушал песни, оперы и ходил по комнате и напевал. Потом посещение друзей, чтение газет, журналов. И прогулки. В последние годы в основном на нашем бульваре. Сиделч асми и следил за людьми, думал свои думы. Очень очень близко переживал он все мои незаурядицы. На даче у отца всегда была своя комната. Он совершал большие прогулки, один, ходил подолгу. Высокий, худой, с палкой, в белой толстовке. Вечера на терассе». «В 1929 году мы в последний раз жили с дедушкой на даче. Хорошее было лето, только в конце папе стало нездоровиться. Как будто что-то желудочное. Переехали в город. Нездоровье делается стойким. К весне 30-го года состояние резко ухудшается. В 4-й градской больнице диагноз – рак желудка в последней стадии. Операция невозможна. Резкая кахексия – перерождение крови. О диагнозе отец ничего не знает. Лежит в комнате с открытым окном. Тает с каждым днем Вызывает гомеопата, папа с неохотой идет на эту уступку, по моей просьбе лекарства принимает. В июне отец начал вставать, стал с нашей помощью, но все же выходить на бульвар, сидел там часами, прогуливался взад и вперед. В мое рождение 31 июля надел сюртук, навел красоту и парад – приходил его друг и родственник Семен Моисеевич. И мы пили кофе и беседовали по-хорошему. Осенью стала расти слабость, постепенно, безболезненно. Отец сидел часами один в кресле, читал, слушал радио - тосковал, я работала, муж был в больнице с тяжелым заболеванием глаз. За окном серость. В доме никого. С первых дней декабря я уже не ходила на работу. Слабел отец со дня на день. Но не страдал, понемногу ел, слушал радио и читал медицинский журнал. Ежедневно вставал и умывался. Только а день до смертного дня не втсал. Агония была долгая, сердце было крепкое. В последний вечер пришел Г.Д. с повязкой на глазу, отец был взволнован его приходом, видом. Накануне мы отправила Гайринку на Садовую, он зашел проститься с дедушкой: «До свиданья, дедушка», сказал Гайринька издали и махнул ручкой. Папа посмотрел ему вслед. Инна зашла: «До свидания, дедушка, я иду на каток» «Я тебя не вижу» «Как не видишь, вот я» «Нет не вижу тебя по-настоящему, как нужно, как тебе нужно жить». Потом и я стала прощаться с ним, спрашивала его слышит ли он меня, прощает ли, и отец только веками кивал. Он смотрел на меня и видел и слышал и простил. Мы положили отца в гроб в его парадном костюме, с воротником и манжетами и значком. И я причесала его тоненькие, мягкие, реденькие, еще темные волосы. На гроб мы положили талес его. Утром пришел Семен Моисеевич и прочитал кадиш. Потом мы все, и Гайрик, и Инна и несколько друзей простились под звуки органа. И все. В 14-м колумбарии урна с прахом. Я не сняла с руки обручального кольца. Отец носил его 44 года». «С.А. и Г.Д. Красинские извещают родных и близких, что доктор Александр Захарович Эльяшев скончался в 2 часа утра 13 декабря. Вынос тела из квартиры (Рождественский бульвар, 10, кв. 31) в воскресенье, 14 декабря в 11 часов утра. Кремация в понедельник, 1 5декабря в 2 часа дня».






В статье упоминаются люди:   Александр Захарович Эльяшев

Эта информация опубликована в соответствии с GNU Free Documentation License (лицензия свободной документации GNU).
Вы должны зайти на сайт под своим именем для того, чтобы иметь возможность редактировать эту статью

Обсуждения

Пожалуйста войдите / зарегистрируйтесь, чтобы оставить комментарий

Добро пожаловать в JewAge!
Узнайте о происхождении своей семьи